- Ну, как же, Петя? А помнишь, как ты меня возле казана приобщал? А в Касьяновой балке?
Ну, так и далее. Таперика, присудили мне алименты, а я не плачу. Вызывает прокурор, - я тебя, говорит, такой-сякой, посажу! Отдай деньги сегодня же!
Ладно. Зашел я к Паше, отсчитал ей сто восемьдесят рублей - вот тебе за целый год. Проверь, говорю. Она пересчитала. Верно? - спрашиваю. Верно. Ну-к дай сюда! Вырвал я у нее деньги и - в боковой карман к себе положил, да еще прихлопнул. Тут они надежней лежать будут, говорю. Когда тебе понадобятся - отдам.
Опять меня к следователю... Брат родной! Сходил я к бабке Макарьевне, которая роды у нее принимала, и подговорил ее:
- Ты скажи следователю, что при родах она Максика называла. А я тебе за это мылом заплачу.
Надо сказать, что с мылом в ту пору плохо было. А мне по квитанциям много выдавали его, якобы на помывку. Но я сроду с мылом не мылся, залезу в пруд - окунусь да песочком руки потру, и порядок. Мыла этого скопилось у меня - девать некуда. Ну, бабка Макарьевна ради такого добра не токмо что на Максика, на Иисуса Христа донос напишет. Отомстил я Максику за культурное приобщение... И следователя совсем запутал. Тянул он, тянул это дело, пока его самого вместе с прокурором в тюрьму не посадили, вроде вредители оказались. А меня в МТС перевели.
Тут взялся я сам за личное дело этого Максика и говорю:
- Учетчик при МТС - первый под туп к руководящей работе. А у вас, товарищ Максик, на автобиографии пятно с Пашей Самохиной. Либо вы его ликвидируете, либо мы поставим вопрос о вашем персональном деле.
Бегал он бегал к бабке Макарьевне, да и завербовался на торф в Шатуру. А потом и Паша Самохина подалась за ним. Дальнейшая их судьба мне неизвестна.
А меня перед самой войной директором районного маслозавода поставили, и переселился я в Тиханово. Тут, надо сказать, я оформился по всем линиям внутренним и по внешности - принял свой окончательный вид. Мое бреховское прозвище - Дюдюн - позабыли. Зато в Тиханове меня прозвали Центнером.
Внешность для руководителя - одно и то же, что сбруя для рысака. Какая у него резвость, это еще надо посмотреть. Зато бляшки на шлее все видят, тренчики с серебряными оконечниками висят по струнке, вожжи с медными кольцами, обороть с чернью по серебру... Да что там говорить! Птицу, как говорится, видно по полету. Так вот и я. Справил себе первым делом френч защитного цвета, брюки галифе из темно-синей диганали. И шляпу соломенную...
Не только что в районе все руководители признавали меня за своего... В армию призвали - и там из великого множества голых да бритых меня отметили. Прибыли в гарнизон.
- А вы по какой линии служили? - спрашивает меня подполковник в распределителе.
- По хозяйственной, - отвечаю.
- Так вот, Петр Афанасиевич, будьте добры, примите команду над этой публикой.
А потом меня старшиной хозвзвода определили. Я на походной кухне ездил, что на твоей тачанке. Бывало, не токмо пешие, танки дорогу уступали.
Только один-разъединственный раз моя руководящая внешность дала осечку. Ранило меня в пах. Ни одной ногой пошевельнуть не могу. Лежу это я, смотрю - наклоняются двое. "Ну, подняли, что ли ча?" Пыхтели они, пыхтели, один из них и говорит:
- Вот боров! Пока его донесешь - ожеребишься.
- В нем пудов сто будет... ей-богу, правда.
- Давай лучше вон того подберем, тощего.
- Дак тот рядовой, а это старшина.
- А хрен с ним! Жрать поменьше надо. Теперь пусть лежит - лошадь ждет.
Так и оставили меня во чистом поле боя. Лежу я, в небо смотрю. Язык не ворочается, а мысли трезвые, и руки владают. Потрогаю промежность - кровью залито. "Эх, - думаю, - отлетела моя граната! Отстрелялся..."
И когда я очнулся в госпитале, первым делом спросил у доктора:
- Как там моя промежность? Прополку не сделали? Не охолостили?
- Бурьян твой, - говорит, - в порядке. Еще постоит.
Ну, значит, жить можно. Вернулся я домой и - опять на свой завод, директором. Поправился я, и дела пошли на лад. Да и как им не идти? Маслозавод - не колхоз. Не я им сдаю, а они мне. И отчитываются они передо мной. Председатели мне молоко везут, а я им обрат, творог. И они же мне спасибо говорят. Ну конечно, за спасибо я творог не давал. Я брал взамен мясом, и хлебом, и медом. Кто что мог... Ну, чего мне было не жить?
И на тебе! Наступил пятидесятый год, стали колхозы объединять. Вызывают меня в райком. Тогда еще первым секретарем был Семен Мотяков. У него не пошалишь.
- Булкин, - говорит, - сдавай завод!
- Как так сдавай? За что? В чем я провинился?
- На повышение пойдешь. В Брехово, председателем объединенного колхоза.
- Дак там Филипп Самоченков.
- Он и колхоз развалил, и сам запил.
Брат родной! Что тут делать? Я прямо сна лишился и ослеп от переживаний. В больницу ходил... Но у Мотякова один ответ:
- Ты самулянт! В колхоз не хочешь итить? Ты что, против линии главного управления? Да я тебя знаешь куда... в монастырь упрячу! В Святоглебский!!
Ну, словом, взяли меня за шкирку, избрали на бюро председателем и повезли в область на утверждение. Мотяков стоит за дверью, а я у секретаря заикаюсь:
- Не потяну я... По причине своего незнания.
- Откуда он взялся такой непонятливый? - спрашивает секретарь.
Кто-то за столом из комиссии говорит:
- С маслозавода. Директором работал.
- Ах, вон оно что! Привык там, на маслозаводе, масло жрать. А в колхоз не хочет? Исключить его из партии!
Тут Мотяков не выдержал, вошел в кабинет и прямо от дверей:
- Так точно, товарищи! Масло он любит жрать. Вон как округлился. Только насчет исключения давайте повременим. Мы доведем его до сознания.
Поехали обратно домой - он меня все матом, из души в душу. Всю дорогу крыл. Что делать? Согласился я.
А Маруська мне говорит:
- Ну, чего ты нос повесил? Не горюй! Если тебя посадят, я вернусь в свою избу. Не будем продавать ее.
Заколотили мы окна и переехали в Брехово. Распрощался я с райцентром навсегда. Не повезло.
КОНИ ВОРОНЫЕ
Таперика, сказать вам откровенно, напрасно я боялся председательской должности. Пронесло меня благополучно... И более того - жил я, скажу вам, лучше, чем на маслозаводе.
Оклад у меня две тысячи рублей, своей скотины полон двор: двадцать овец, две свиньи, корова, подтелок. Маруська у меня не дремала. Да и я при операциях состоял. Себя не обносил.
А кони у меня были... Звери! Ну, как в той песне поется: "Устелю свои сани коврами, в гривы конские ленты вплету..." Вороные, как смоль. И подбор весь черный с красным поддоном - потники, кошмы, попоны... У коренника на хомуте воркуны серебряные. Ездил только на тугих вожжах. Запряжем, бывало, с первыми петухами...
- Сашка, - говорю, - быть по-темному в Тиханове!
- Есть по-темному!
Лихой у меня был кучер. Сядет он в передок, на одно колено, второй валенок по воле летит, как у того мотоциклиста. Я в тулуп черной дубки залезу да в задок завалюсь, полостью прикроюсь от ископыти.
Эй, царя возили!
И - гайда! Только нас и видели.
По петухам определялись... Первые петухи в Брехове кричат, вторых настигали в Богоявленском, а третьих, рассветных, в Тиханове. Тридцать пять верст за час пролетали. До Богоявленского перевоза цугом едем дорога узкая, переметы... А как за реку выедем - впристяжку, и по накатной столбовой... Только стаканчики на столбах мелькают.
Однажды из-за этих коней попал я в переделку.
Вызывают меня после посевной в район. Куда семена дел? Почему изреженные всходы? Так и далее... Уполминзаг приезжал ко мне и навонял. Энтот был обособленный, никому не подчинялся. И силу большую имел, захочет - все выгребет, до зернышка. Шныряет, бывало, по сусекам, а ты ходишь за ним и молчишь.