Как путники в темном лесу, они чувствовали близость друг друга просто потому, что малочисленны и затеряны, слабы, преданы истине, искренни, непохожи на других. Больше того, они глубоко восприняли романтическое учение о том, что всякий человек призван исполнить миссию, которая превосходит эгоистические цели материального достатка; что, получив более высокое образование, нежели их угнетенные собратья, они обязаны помочь им выйти к свету; что этот прямой долг и связует их воедино, и если они исполнят его, как недвусмысленно требует от них история, будущее России окажется настолько же славным, насколько бесплодным и мрачным было ее прошлое, и именно в силу всего этого они обязаны хранить единство своего кружка посвященных. Они составляли гонимое меньшинство, черпавшее силы в самом факте своих гонений; они были скромными переносчиками европейского наследия, освобожденными от цепей невежества и предрассудков, темноты и малодушия тем или иным западным освободителем – немецким романтиком, французским социалистом, – который преобразил их взгляд на мир.
Нельзя сказать, чтобы подобный акт освобождения был вовсе не знаком интеллектуальной истории Европы. Освободитель – это человек, который не столько дает ответ на ваши вопросы – касаются ли они взглядов или поступков, – сколько преображает их: он кладет предел вашим волнениям и тревогам, перенося вас в новую систему координат, где прежние проблемы теряют смысл, а новые, лишь появившиеся, поддаются решению, отчасти предопределенному уже самим устройством нового мира, в котором вы теперь обретаетесь. Я хочу сказать, что получившие подобное освобождение из рук ренессансных гуманистов или philosophes XVIII века не просто считали, будто Платон или Ньютон отвечают на их прежние вопросы точней Альберта Великого либо иезуитов, – нет, они по-другому видели мир. Вопросы, ставившие в тупик их предшественников, разом потеряли для них насущный смысл. Миг, когда старые цепи спадают и вы чувствуете себя заново рожденным, в корне переворачивает жизнь. Кто только не был в роли подобного освободителя. Вероятно, Вольтер освободил за свою жизнь больше людей, чем кто бы то ни было до и после него; позже освободителями выступили Шиллер, Кант, Милль, Ибсен, Ницше, Сэмюэл Батлер, Фрейд. Насколько я знаю, в наше время это удавалось Анатолю Франсу и даже Олдосу Хаксли.
Русских, о которых я веду речь, освободили великие немецкие метафизики. Они сняли с них цепи, во-первых, догм православной церкви, а во-вторых – сухих, рационалистических формул XVIII века, не столько опровергнутых, сколько дискредитированных крушением Французской революции. То, что внесли в жизнь Фихте, Гегель и Шеллинг вместе с их бесчисленными популяризаторами и толкователями, было своего рода конспектом новой религии. Под воздействием этой новой системы мыслительных координат сложилось, среди прочего, и российское понимание литературы.
Есть, рискну сказать, два подхода к литературе и искусству. Небезынтересно было бы их сопоставить. Один я, чтобы не тратить слов, предложу назвать французским, другой – русским, хотя это, разумеется, всего лишь ярлыки, нужные мне для краткости и удобства. Надеюсь, меня не заподозрят в мысли, будто всякий французский писатель придерживается подхода, названного здесь «французским», а всякий русский – именуемого «русским». Предложенное различие не следует воспринимать буквально.
Французские писатели XIX века в общем и целом считали себя мастерами литературной выделки. Они исходили из того, что интеллектуалом или художником движет взятое перед собой и публикой обязательство делать то, что умеешь, по возможности лучше: художником – создавать самые прекрасные полотна, которые может, писателем – наилучшие романы, на какие способен. Прежде всего это обязанность перед собой, но того же самого ждет и публика. Если работа хороша, ее признают и автор достигает успеха. Если ему не хватило вкуса, умения или удачи, он успеха не достигает, вот и все.
С этой «французской» точки зрения частная жизнь художника касается публики не больше, чем частная жизнь столяра. Заказав столяру стол, никто ведь не интересуется, с добрыми или дурными намерениями тот за него взялся и хорошо или скверно относится он к жене и детям. Считать, будто стол этого мастера грешит либо хромает из-за того, что грешит либо хромает его нравственность, может только ханжа или попросту глупец, но в любом случае это самый диковинный способ охаивать достоинства столяра.