Но и раздражал этот перевёртыш широтой плеч и отсутствием застенчивости. Мира таила к Артёму омерзение, подпитываемое завистью и попранной справедливостью. Было в нём что-то ненатуральное – широта склабящегося рта, размах шагов.
Нелюдимость Миры прогрессировала даже несмотря на показную лёгкость, с которой она завербовала себя в эти узы. От оголтелости мегаполиса, но главным образом от проецируемой им полнейшей топи желаний, стремлений и мнений. О родных краях не осталось почти ничего, помимо воспоминаний – отпечатавшихся кусочков мгновений, отдавших мозгу импульс рассеивающейся энергии и сожалеющего раздражения. А прошлые золотистые видения воссоздавали утопичную картину взросления и счастья вхождения в жизнь.
– Сознание – единственный смысл и цель существования. Всё на свете – его производное, – сказал как-то Тим, отзеркалив предшествующую этому её собственную фразу, навек канувшую в забвение.
А Мирослава припомнила ночные огни Смольного, утопающие в глубинной черноте Невы, ослабленные капли на окнах такси. И свои походы по мостам, по новоявленной траве… В ней самой заточена была вся прошлая жизнь в воспоминаниях и немного будущего в грёзах, как не будет… И эта золотая пыль воздуха, распластанная солнцем. Одновременно всё и ничего, сакральная пустота и наполненность каждого вздоха прозрачным голубым воздухом.
Без семьи, которая прежде так тяготила своими непрошеными комментариями о её внешности и друзьях, Мира порой чувствовала себя потерянной и ненужной. Хотелось бы возни, смеха, как в завязке английского романа. А реальные люди чересчур прыскали своими иглами, вывертами и лютой уверенностью в собственных смехотворных убеждениях. Каждый был невыносим по-своему. Утомляли и притирались до крови, даже не пытаясь нарастить ореол родственности и тактичности. Да и Тим разбил то, что ещё было склеено. Наверное, ей стоило ходить в детский сад, чтобы знакомство с людьми не переросло в истовую юношескую ослеплённость ими же, произрастающую из повышенной любви к классике, написанной экзальтированными социофобами с дремучими взглядами на действительность. Но взросление сменило акценты с интереса на утомлённость, чему способствовало несколько болезненных историй расставаний с теми, кто, казалось бы, был близок и как никто необходим.
10
Для этого времени года река была подозрительно тёплой. Её зеленоватое течение опутывало ноги шёлковой паутиной желанных прикосновений. Хлопковая юбка вздулась и потемнела, к ней прилипли водоросли. Елозя ладонями по блестящей поверхности воды, Мира думала, как славно вытравить из себя неотвратимый крах последних дней. Всегда такая вежливая, предупредительная… она бы усмехнулась сама над собой, если бы могла.
Закончить… как заманчиво! Простота этого решения разом перекрыла чудовищность произошедшего. Если бы не страх потустороннего, куда проще было бы сделать это. Страх узнать больше того, что было позволено органами чувств и о чём можно было догадываться лишь по косвенным признакам. Сделать и освободиться… а вдруг ещё не время, вдруг она всё вершила неправильно и теперь будет расплачиваться за свой поступок, совершённый в краткий момент слабости?.. может, перерастёт, рассосётся, как прежде… залижется. Но боль в центре грудины была чрезмерно сильна при воспоминаниях о Тимофее, настолько, что будто выпаривала кровь. Страшно, но она даже не злилась на него. Злилась бы – это бы существенно помогло в ярости обрести освобождение.
Брат… о котором она мечтала, взахлёб читая о династических притираниях средневековых монархов. Брат, нежданно раскрасивший эту странную домашнюю весну, плеск и метания мая. Брат, приведший к катастрофе.
Одинокий родительский дом заблестел, рассмеялся, как прежде, когда она училась в школе и водила на дачу подруг. Тогда каждый день был открытием – столько ещё было непонятно и не исследовано, а на балконе, обращённом к полям и лесу, можно было целыми днями читать Мориса Дрюона из макулатурной коллекции бабушки.
Дом стал полной чашей. Выловились из сервантов хрусталь и фарфор. Все стали счастливее с приездом этого весельчака с глубоким взглядом, вдохнувшего новую атмосферу в родные стены и незаметно перетянувшего фокус своей непобедимой энергией и жизнелюбием. Семья взбудоражилась, а сконфуженный отец заглядывал дочери в глаза, как будто прося о прощении.
Мира, любящая отца – с самого начала лучшего друга, – сперва взорвалась. И у него, и у матери, она знала, существовали свои секреты, которые они не спешили раскрывать друг другу. Но чтобы так, поломанной жизнью кого-то ещё… Мира всегда рассуждала книжными понятиями, не признавая поверхностности. Она негодовала на отца, на ту женщину и на собственную мать, потому что та не только всё знала, но и воспринимала случившееся с циничным философствованием. Понятно: за эти годы она вылила на отца такой ушат помоев, что уже, кажется, даже залезла в кредит.