Сегодня католики-миряне считают ее соединением в высшей степени безупречным – и в высшей степени тоскливым; либералы – никчемным богословским цербером, суеверием, отменить которое призваны передовые республиканцы. Троица, понятное дело, выше подобных утверждений. Стоит ее представить себе сразу, как цело-купный образ, включающий отца, сына и дух, – и она покажется чем-то вроде интеллектуального уродца, монстра, который мог привидеться разве что в страшном сне. Ад – не более чем насилие над плотью; но мнимая, давящая бесконечность триединого лика пугает воображение подобно наставленным друг на друга зеркалам. Пересечением прозрачных, разноцветных кругов воображал Троицу Данте. Клубком пестрых переплетающихся змей – Донн. «Toto coruscat trinitas mysterio», – писал св. Паулин, – «Неисповедимой тайной сияет Троица».
В отрыве от идеи спасения [19] мысль о членении цельного образа на три отдельные ипостаси совершенно безосновательна. Но и сама вера не столько облегчает понимание таинства, сколько приоткрывает его замысел и пользу. Разумеется, отрицать Триединство – или хотя бы Двуединство – значит считать Христа случайным посланником божьим, историческим казусом, будто он не был вечным, непреходящим судией наших помыслов. И в самом деле, если Сын и Отец – не одно, то и спасение не от Бога; а ежели Сын не вечен, то и жертва его – самоуничижение и смерть на кресте – не символ. «Только бесконечное совершенство могло утолить жажду бессмертия терзаемой души», – утверждал Джереми Тейлор. И хотя в той мысли, что Сын произошел от Отца, а Дух Святой – от них обоих, скрыт некий приоритет (не говоря уже о греховности чистых метафор), догма вроде бы оправдана. Увлеченная размежеванием ипостасей, теология считает, что поводов к замешательству нет, и требует различать: Сына, сотворенного одной ипостасью, Святой Дух, сотворенный другой, вечное исхож-дение Сына, вечное порождение Духа, как приличествует тому вневременному событию, искаженному zeitloses Zeitwort [20], которое велеречиво провозгласил Ириней; его можно презирать и почитать, но обсуждению оно не подлежит. Итак, Ириней рискнул спасти трехглавое чудовище и добился своего. Должно быть, он, непримиримый враг философов, испытал истинное наслаждение воина, сразив их тем оружием, которое вырвал у них из рук.
В христианстве начало времен совпадает с началом творения, и потому Господь представляется нам (как его недавно изобразил Валери) существом праздным, наматывающим полые столетия на «исходную» вечность. А по мысли Эммануэля Сведенборга («Vera Christiana religio» [21], 1771), всех, кто «безумно и попусту болтает, каким же был Господь до сотворения мира», на краю мыслимой вселенной поглотит бездонная пасть небытия.
После открытия Иринея пути христианской и александрийской вечности разошлись. Христианская утратила самостоятельность и приспособилась к одному из девятнадцати атрибутов божественного разума. Первообразы открылись для всеобщего почитания, угрожая превратиться в ангелов или божества; им не было отказано в праве на существование – всегда более высоком, чем жизнь обычных тварей, – хотя их и свели к вечным идеям творящего Слова. К этой самой мысли об universalia ante res [22] возвращается Альберт Великий; он полагает, что архетипы нетленны и, служа формой или образцом для подражания, предшествуют вещам творения. Он последовательно разводит их с universalia in rebus [23] – мыслями Бога, разнообразно воплощенными во времени, но прежде всего – с universalia post res [24], понятиями, открытыми индуктивным способом. Временные архетипы отличаются от божественных только и только тем, что лишены творческой силы; но где схоластике понять, что божественные категории могут и не совпадать с категориями латинского глагола… Однако продолжим.
Учебники теологии не утруждают себя специальным рассмотрением вечности. Они лишь замечают, что вечность есть способность мгновенно и целостно ощущать все временные промежутки, а также обставляют Писание иудеев лживыми утверждениями, уверяющими, будто все, что невнятно изрек Дух, изрядно излагает комментатор. В доказательство они порой приводят высказывание: «Один день для Господа – что тысяча лет; тысяча лет все равно что один день», содержащее то ли великолепное презрение, то ли мысль о долголетии; порой – знаменитые слова, имя Господне, которое услыхал Моисей: «Я – это я» [25]; порой – «Аз есмь альфа и омега, начало и конец» [26], – они почудились святому Иоанну, теологу с Патмоса, до и после того, как море сделалось стеклянным, зверь – багряным, а птицы кинулись на плоть кормчих. Иногда приводят изречение Боэция [27] (рожденное в тюрьме, накануне казни): «Aeternitas est interminabilis vitae tota et perfecta possessio» [28]; меня тронуло, с каким упоением ему вторит Ханс Лассен Мартенсен: «Aeternitas est merum hodie, est immediata et lucida fruitio rerum infinitarum» [29].
Однако они напрочь забывают о таинственной клятве ангела, правой ногой попирающего море, а левой – землю (Откровение, 10:6): «И клялся живущим во веки веков, который сотворил небо и все, что на нем, и землю, и все, что на ней, и море, и все, что в нем, что времени уже не будет». В действительности «время» из этого стиха соответствует «отсрочке».
Вечность выживает, как атрибут бесконечного божественного разума, но ведь поколения теологов, как хорошо известно, толкуют этот разум по своему образу и подобию. Не сыскать более яркого примера, чем спор о предопределении ab aeterno [30]. Четвертое столетие во Христе ознаменовано ересью британского монаха Пелагия, осмелившегося утверждать, будто души невинных, умерших до крещения, попадут в царствие небесное. Его яростно опроверг Августин, епископ Иппонийский, снискав за то восторги своих издателей. Он показал всю еретичность этой доктрины, вконец уставшей от мучеников с праведниками: она отрицает грех и падение всего рода человеческого в Адаме, непозволительно забывая, что падение это наследуется и передается родственникам по крови от отца к сыну; она брезгует кровавым потом, божественной агонией и стоном Того, кто умер на кресте, презирает тайное покровительство Святого Духа и ограничивает волю Божью. Тогда британец обнаглел и воззвал к справедливости; Святой Дух – как всегда, отзывчивый и праведный – признает, что по справедливости нам бы следовало гореть в огне без прощения, однако некоторых – то ли по своей неисповедимой воле, то ли по той причине, которую много позже и не без резкости Кальвин назовет «ибо так» (quia voluit [31]), – Господь замыслил спасти. Они и есть избранники. Стыд и лицемерие теологов сохранили это слово лишь для тех, кто избран небом. Быть не может избранников на вечные муки: истинно, на ком нет благодати, тому и гореть вечно, но ведь здесь говорится об умолчании Господа, а не о его однозначном решении… Такое рассуждение привело к новому пониманию вечности.
19
Автоцитата Борхеса (ср. с. 39-40). Одно и то же рассуждение о Троице в контексте каббалистической традиции может стать предлогом для обсуждения книги Бытие как универсального текста, а в контексте неоплатонизма – для формулировки идеи вечности. Войдя в культурное пространство, мысль не застывает: с помощью автоцитат Борхес открывает все новые и новые возможности того, что уже состоялось, культурно-исторически оформилось. Этот прием предвосхищает эстетическое решение из новеллы «Сад расходящихся тропок» – книгу Цюй Пена, с ее «ветвящимся» повествовательным временем и «пересекающимися тропками» сюжетного лабиринта.
26
Мысль о том, что время людей несоизмеримо со временем Бога, явствует из одной исламской традиции, восходящей к сюжету «мирадж». По легенде, Пророк на фантастической кобыле аль-Бурак вознесся на седьмое небо, на каждом из небес беседовал с живущими там ангелами и пророками, предстал перед Единым и ощутил холод, пронзивший его сердце, когда Господь похлопал его по плечу. Прежде чем отправиться в путь. аль-Бурак копытом задел кувшин, полный воды; вернувшись, Пророк поднимает его – из него не пролилось ни единой капли.
27
Речь идет о главном труде Боэция «Об утешении философией» (Кн. V. Ч. VI).