Выбрать главу

Вот тогда я крепко и задумался о призвании своём Чародейском. Ты же знаешь, что мы, светлые, со зверями ладим, да лёгкие болезни лечим?! Так вот и я начал замечать, будто из рук моих сила струится...

Э-эх, сам изломанный, нескладный — себе-то помочь не могу, а вот с другими всё хорошо было. Начал я книжки искать, чтоб о силе своей узнать. Еле как по крупицам нашёл, да всё не то, будто кто шутки шутить вздумал. А я такое не люблю...

И вот вернулся я однажды домой весь разбитый, почитай двое суток от больной коровы не отходил, но выходил рогатую, да потом побежал к торговцу одному, тот мне книгу посулил чародейскую.

Я её читать, а там бурда: буквы смазаны, картинки будто изнутри червями проедены... Э-эх, одно расстройство. А торгаш тот сказал, что книжка больно ценная, и что открывается лишь взору ищущего. Тьфу! Не угоден я ей, али этот хрен ушастый мне сбрехал?

Вот и приковылял я домой, лишь там мой покой обитал — любименькая моя девочка. Я пришёл, на колени перед ней упал, обнял ноженьки беленькие, щекой своей к коленям её приник, да так и уснул. А она меня всё по волосам гладила, нежно так, заботливо. А я за этими ласками и сквозь сон свой дурной, тяжёлый, не заметил, как к дому Рыцарь Смердящий подъехал.

Очнулся я с тяжёлой головой, а он стоит посреди комнаты, сам смурнее тучи, рукавицы латные в кулаки сжаты, а огонь снутри так и плещет. Говорит этот неприятный человек: есть средство одно от проклятия избавиться, да только не сгубить его, а передать.

Вскинулся я тогда, схватил его за подол плаща рваного, пыльного, все дороги подмётшего, давай целовать его, умолять избавить мою родненькую от той погибели. А этот с лицом, что скелет кожей обтянутый, ко мне склонился, за плечи взял и тихонечко так сказал: это проклятье перейдёт вашему ребёнку.

И я ответил: "Хорошо, пусть так. Главное, чтоб с родненькой моей ничего не случилось. — И добавил, к девочке моей обратившись: — Коли откажешься, тут-то мы с тобой и распрощаемся".

Вместе

Думал, ты не придёшь больше. Проходи, что уж там... Апчхи! О-о-ой... Вот такое у нас тут межсезонье: дождливо, сыростно, да и ветрище этот неугомонный...

Полотенце возьми, вон, на раковине лежит. Ну, грязноватое немного, что поделать. Соседка померла весной, которая ходила у меня прибирать. Видишь, я уже и сам еле ноги передвигаю. Да ты садись, не стой столбом. Чаю себе наливай. Остыл? Эх... Ну разогрей. Печурку растопи, да разогрей. Я тоже горячего попью. Апчхи!

Пустой чай... Знаешь, когда всё есть, когда сердце согрето любовью, даже вода кажется вкусной. Куда ты? Не ходи, останься. Мы с тобой лучше пойдём куда-нибудь поедим потом... Если силы останутся... Что? Нет, ничего не сказал, тебе послышалось.

Неужели тебе нравится? Прошлогодний сбор, пока руки ещё двигались хорошо. А мне всё пустое. Серость эта меня заела, холод... Хочешь дальше послушать? Хорошо.

Я думал, что вместе мы больше не будем. Что слова мои обидные удавкой легли на шею моей бедной красавице. Как стена между нами воздвиглась, колючая, непреодолимая. И было всё. И не стало ничего.

Смердящий Рыцарь дал нам год решение принять. А моя девочка, моя ненаглядная родимочка указала мне на дверь. Она сказала, что ей нужно время поразмыслить. А сама: глаза в пол, плечики, как сломанные крылья пичужки, повисли, лицом посерела и голос надломленный, тихий, дрожащий. Да и я, знаешь, чуть со стыда не сгорел за свои же слова.

Лучше бы она шептала. Лучше бы кончила меня прям там. Силой бы Чародейской своей меня в клочья, в пыль дорожную, в грязь перемолола. Она же могла! Могла! Но не стала.

Ну на кой я ей такой сдался? А мне ведь, кроме неё, никто не нужен. За мной всегда девки бегали, а как приключилась со мной любовь, что сердце на крючок подвесила, так и всё. Отсыхал взгляд, как на других смотрел. Ни вот на столечко к чужим не влекло. Моя! Моя девочка! Моя тростиночка! Только она мне нужна! Тогда и теперь.

Всегда...

У нас там две улицы было, поля вокруг. На соседней стояла баня старая. Её ещё до землетрясения того построили... Сколько же времени прошло... Сто шестьдесят лет или около того, ну это по сейчас, а по тогда, дай Солнце памяти, годков на сорок-пятьдесят меньше... Не помню. Вечно в датах путаюсь.

Так вот, баню ту снести хотели, да оставили, всё им не до сук, а им не до нас... Шуткую, да. Чем хужее, тем веселее. Знаешь, унывать ведь никогда нельзя, даже если мир тебя стряхивает, вычёсывает из себя, выгрызает, как псина блоху. Нельзя сдаваться... Только понимаешь это потом.

Ты пей... Давай, пошукай по шкафчикам, авось, пряник какой найдёшь. О, я же говорил! Нет, не буду... С орешками? Ну... Маленький кусочек.

Пчхи! О-ойх-х... Поселился я в той бане один-одинёшенек. Крыша ветхая — все дожди мои. Пол — земля с битым камнем. Печка одна уцелела. Знаешь, мне плохо так было, стыло, одиноко, что если б меня в той бане засыпало, я б, наверное, даже не заметил. Одно утешало: из бани той я видел наш дом.

И работа, да, работа без продыху, без выходных. До ломоты в теле, что убивала меня сильнее проклятого шёпота моей любимой. Знаешь, когда все дни в один, когда спать не имеет смысла, потому что завтра просыпаешься в сегодня. И вот всё оно такое, будто чьи-то холодные пальцы за горло держат и шёпот в ухо: "Ты ведь никому не нужен, даже себе. Так зачем это всё?" Горько, кисло. Пусто.

Подлей чайку, горло сохнет. И вспоминаю то, а внутри груди будто зверь царапает. Видел деревья, что медведи когтями подрали? Вот так у меня внутри. Ты пей. Знаю, что хозяин с меня абы какой. Ну ты... уваж старика, пожалуйста.

Банька... Да-а... Старая добрая банька, что народ снесть не дал. А новую отгрохали в другом конце улочки на общие деньги: город к нам лицом так и не вертался. Сил не было даже в новую ходить. Коли дождик меня промочил, считай, помылся. От того и за скотиной ходить чаще стал, да дальше.

Был я однажды на пастбище, чтоб приглядеть за больной коровой. Сам едва ходил, есть и пить не лезло, сна ни в одном глазу, а вот рогатых на долину гнал, где трава сочнее и разбойникам поживы нет.

Набрал я там травы, что длиннее и плотнее той, с которой любименькая моя накидки плела, принёс ей в ночи, под порогом положил. Глядь на следующий день, а травы-то нетути! Заслал соседку узнать, кушает ли моя радость, спит ли. Жива, говорит, плетёт. Соседка, доброе сердечко, нанесла моей родненькой еды всякой, да только ни слова из моей девочки не вытянула. Эх, в огорчении она была, моя нежная...

А меня внезапно послали на дальний переход корову одну искать, отблукалась от стада, колокольчик потеряла. Я и пошёл. А там — топи. Слышу: кричит корова. Я — к ней. У самого ноги вязнут. Сил и так не было, а совсем не стало. Мошкара эта ещё. Знаешь, какая в тех краях мошкара? У-у... Вот, глянь, это ещё с той поры у меня. Покусы.

Начал я ту корову вытягивать, а она — ни в какую. Сама тонет и меня топит. Я ей руку под верёвку на шее засунул, чтоб тянуть удобнее было. Да всё без толку.

К ночи мошкара совсем олютовала, грызли, будто пилой резали. Я к тому времени под ногами трухлю нащупал, встал на неё, сам в болотной жиже по горло, рядом башка коровы, дыхание редкое, глаза бельмами торчат. Бросить-то нельзя — самая дойная со всего стада!

Тянул её, тянул... И тут понял, что корова больше не брыкается и не дышит. И тут трухля подо мной и подломилась. Ушёл под жижу, только маковка торчала. И как давай мошка в неё меня грызть. Руку одну коровья туша тянула, другая от бессилия отнялась. Попрощался я в мыслях с любимой, а с собой и подавно. Так мне и надо было — предал словами доверившуюся мне.

Я из упрямства... Знаешь, сначала было отчаяние, что чернее ночи над головой. Я его пил, как воду. Лицо наружу даже не казал. Лишь чуял, как маковка, мошкарой изгрызенная, горит. Корова рядом под воду ушла. А тело моё, предательское, жить ему охота, видите ли, заставило меня-таки воздуху хватить.