И он рассказал ей о том, что пережил в эти ужасные две недели.
— Так вот причина твоей болезни! — воскликнула Констанс.
— Да, мама, — сказала Цезарина. — Отец проявил редкое мужество. Единственное, чего я хочу, — быть любимой так, как он любит тебя. Он только и думал о том, как бы не причинить тебе горя.
— Мой сон сбылся, — с ужасом сказала бедная женщина, смертельно побледнев и бессильно опускаясь на диванчик, стоявший возле камина. — Я все это предвидела. Ведь говорила же я тебе в ту роковую ночь в нашей прежней спальне, которую ты разрушил, что мы все глаза себе выплачем. Бедняжка Цезарина! Я...
— Ну вот, начинается! — воскликнул Бирото. — Ты отнимаешь у меня мужество, а оно мне так нужно!
— Прости, друг мой, — сказала Констанс, взяв Цезаря за руку и пожимая ее с нежностью, которая потрясла беднягу до глубины души. — Я виновата. Пришла беда, и нужно быть стойкой; я все вынесу безропотно. Никогда ты не услышишь от меня ни единой жалобы. — Она бросилась в объятия Цезаря и воскликнула, обливаясь слезами: — Не падай духом, друг мой! Если понадобится, у меня хватит мужества на нас обоих!
— Мое «Масло», жена, мое «Масло» спасет нас!
— Да поможет нам господь! — сказала Констанс.
— Неужели Ансельм не выручит тебя, папа? — спросила Цезарина.
— Я пойду к нему, — воскликнул Цезарь, потрясенный надрывающим сердце тоном жены, которую он, оказывается, еще недостаточно знал даже после девятнадцати лет совместной жизни. — Успокойся, Констанс. На вот, прочти письмо дю Тийе к господину де Нусингену. Кредит нам обеспечен. К тому времени я выиграю процесс. И у нас ведь есть еще дядя Пильеро, — добавил он, прибегая к спасительной лжи, — не нужно только падать духом.
— Если бы дело было только в этом! — ответила, улыбаясь, Констанс.
Бирото испытывал огромное облегчение, точно выпущенный на свободу узник; но он чувствовал какое-то изнеможение, обычно следующее за напряженной душевной борьбой, когда тратится больше нервной энергии, больше усилий воли, нежели их полагается ежедневно расходовать; тогда приходится, так сказать, заимствовать из основного капитала жизненных сил. Цезарь как-то сразу постарел.
«Торговый дом А. Попино» на улице Сенк-Диаман стал за два месяца неузнаваем. Лавка была заново окрашена. Подновленные шкафы, полные флаконов, радовали глаз каждого опытного торговца, как явный признак процветания. Пол в лавке завален был кипами оберточной бумаги, склад заставлен бочонками с различными маслами, которые стараниями преданного Годиссара сданы были Попино на комиссию. Бухгалтерия и касса помещались наверху, над лавкой. Старуха кухарка готовила еду для Попино и трех его приказчиков. Сам Попино, помещавшийся в маленькой конторе за застекленной перегородкой в углу лавки, поминутно выбегал оттуда в переднике из саржи и зеленых нарукавниках, с пером за ухом, — если только не утопал в ворохе бумаг, как это было в тот момент, когда явился Бирото, заставший его за разборкой почты — целой груды заказов и переводных векселей. Когда бывший хозяин окликнул его: «Ну, как, мой мальчик?» — Попино поднял голову, замкнул на ключ свою каморку и радостно бросился к нему навстречу; кончик носа у Ансельма сильно покраснел: печь в лавке не топилась, а дверь на улицу оставалась открытой.
— Я уж боялся, что вы никогда не придете, — почтительно сказал Попино.
Сбежались приказчики — поглазеть на компаньона их хозяина, столпа парфюмерии, помощника мэра, награжденного орденом. Это безмолвное поклонение польстило Бирото. Цезарь, еще недавно чувствовавший себя у Келлеров таким ничтожным, ощутил теперь потребность подражать им: погладил подбородок, горделиво приподнялся на носках, опустился на пятки и начал изрекать избитые истины.
— Ну что, дружок, рано встаете? — спросил он Попино.
— Да зачастую и вовсе не ложимся, — ответил Ансельм. — За успех нужно цепко держаться.
— А что я тебе говорил? Мое «Масло» — это клад.
— Да, сударь. Но ведь важно еще пустить его в ход. Ваш бриллиант я вставил в достойную оправу.
— Ну, и как же обстоят дела? — осведомился парфюмер. — Есть уже прибыль?
— Как, через месяц? — воскликнул Попино. — Что вы! Милейший Годиссар уехал всего лишь каких-нибудь три недели назад и даже нанял, ничего мне не сказавши, почтовую карету. О, он так нам предан! Мы можем быть благодарны дяде! А газеты, — шепнул он на ухо Бирото, — влетят нам в двенадцать тысяч франков.
— Газеты! — удивился помощник мэра.
— Да разве вы их не читали?
— Нет.
— Так вы ничего не знаете! — сказал Попино. — Двадцать тысяч франков ушло на одни только афиши, рамки и печатные рекламы. Заготовлено сто тысяч флаконов! Ах, сейчас нужно все поставить на карту! Производство мы ведем на широкую ногу. Если бы вы заглянули в предместье, на фабрику — я нередко провожу там ночи напролет, — вы увидели бы механические щипцы для орехов — мое изобретение, и, могу сказать, неплохое. За последние пять дней я на одних только парфюмерных маслах заработал три тысячи франков комиссионных.
— Ну и голова! — сказал Бирото, запустив руку в волосы Попино и взъерошив их, словно Ансельм был еще мальчуганом. — Я это всегда предсказывал.
Вошли покупатели.
— Итак, до воскресенья; мы обедаем у твоей тетушки Рагон, — сказал Бирото и предоставил Попино заниматься делами, поняв, что свежая туша, привлекшая его сюда своим запахом, еще не разделана.
«Вот чудеса! Приказчик за сутки становится купцом, — думал Бирото, который был не менее поражен успехом и самоуверенностью Попино, чем роскошью в доме дю Тийе. — Когда я положил руку на голову Ансельму, он, видите ли, скорчил такую недовольную гримасу, будто он и впрямь уже Франсуа Келлер».
Цезарь не подумал о том, что на них смотрели приказчики, а главе фирмы подобает охранять свой авторитет. Здесь, как и у дю Тийе, добряк в простоте душевной совершил глупость: он не сдержал своих, хотя и искренних, но по-мещански выраженных чувств. Всякого другого, кроме Ансельма, Цезарь этим оскорбил бы.
Воскресному обеду у Рагонов суждено было стать последней радостью девятнадцатилетнего счастливого супружества Бирото, и радостью, ничем не омраченной. Рагоны жили на улице Пти-Бурбон-Сен-Сюльпис, на третьем этаже почтенного старинного дома, в старой квартире с простенками, украшенными танцующими пастушками в фижмах и пасущимися барашками, в духе того самого XVIII века, степенное и важное купечество которого, с его забавными нравами, преклонением перед знатью, преданностью королю и церкви, достойно представляли бывшие владельцы «Королевы роз». Мебель, часы, посуда, белье — все здесь было отмечено печатью старины и потому именно казалось необычным. В гостиной, обитой старинным узорчатым штофом с драпировками из шерстяной материи, с широкими и удобными креслами и дамскими письменными столиками, висел портрет кисти Латура, изображавший Попино, старшину города Сансера, отца г-жи Рагон; удачно воспроизведенный художником, он надменно улыбался, как выскочка в зените своей славы. Дома неизменным дополнением г-жи Рагон была маленькая английская собачка из породы кинг-чарльз, которая выглядела необычайно эффектно на небольшой жесткой софе в стиле рококо, никогда, конечно, не игравшей роли софы, описанной Кребильоном. Среди прочих достоинств Рагоны славились запасом старых вин, правда, почти совсем уже исчерпанным, и ликерами госпожи Анфу, которые некогда привозили г-же Рагон с Антильских островов ее упорные, но, как утверждали, безнадежные обожатели. Не удивительно, что обеды Рагонов так ценились друзьями! Кухарка, старуха Жаннетта, была беззаветно предана своим хозяевам и готова была красть ягоды, чтобы варить для них варенье. Она не относила своих денег в сберегательную кассу, а покупала на них лотерейные билеты, надеясь в один прекрасный день сорвать крупный выигрыш для стариков Рагонов. По воскресеньям, когда в доме собирались гости, она, несмотря на свои шестьдесят лет, с такой легкостью носилась из кухни, где готовила, к столу, за которым прислуживала, что смело могла бы поспорить проворством с мадмуазель Марс в роли Сюзанны из «Женитьбы Фигаро».
К обеду были приглашены: судья Попино, дядюшка Пильеро, Ансельм, трое Бирото, трое Матифа и аббат Лоро. Г-жа Матифа, недавно танцевавшая на балу у парфюмера в тюрбане, на этот раз явилась в синем бархатном платье, толстых бумажных чулках, козловых башмаках, в замшевых перчатках с зеленым бархатным кантом, в шляпе, подбитой розовой тафтой и украшенной цветами примулы. Все десять приглашенных собрались к пяти часам. Старики Рагоны умоляли гостей не опаздывать. Когда эту почтенную чету куда-либо приглашали, обед предупредительно подавали именно в этот час, ибо желудки семидесятилетних стариков не могли уже приноровиться к иному обеденному часу, установленному хорошим тоном.