Его первое ученое движение — от листа бумаги, на которой в военной выправке латинских тропов выстроились слова, а не от собрания анекдотических рассказов, наперебой будоражащих фантазию и принуждающих соразмерять один рассказ с другим. Кулаковского интересует и глина, и горшечник (и сандалия, и след ее), но глина, пожалуй, в первую очередь. По тому, сколь внимательно вчитывался Юлиан Андреевич в Иордана или Малалу, можно заключить, что сначала он получал филологическое удовольствие от текста, затем — удовольствие историческое. Находя несуразности в сообщениях древних хронистов, Кулаковский радовался находке не меньше, чем открытию скифских курганов. Так, в журнале «Филологическое обозрение» были отведены специальные страницы, на которых русские филологи-классики предлагали свои конъектуры к тому или иному фрагменту изданного немцами классического автора (особенно в этом отношении были упорны Г. Э. Зенгер, Ф. Е. Корш, А. И. Сонни): одна-полторы странички занимательных экзегетических рассуждений о каком-нибудь спорно прочитанном и изданном слове у Катулла и Горация, Аристофана и Пиндара. Этим сейчас может восхититься всего несколько человек. Не думаю, что в конце XIX в. их число было значительнее.
Люди науки получали удовольствие от слова, вглядываясь в лица тех, кто его произносил. Всматриваясь в него, разглядывая контекст, наши комментаторы восстанавливают портрет древнего автора — если не физиогномически, то литературно. Юлиан Кулаковский, вчитываясь в тексты хроник и свидетельств, тоже портретировал их авторов. «И выплывает из океана слова / Метафоры ожившей материк» (Бенедикт Лившиц).
Читатель, знакомясь с «Историей Византии», не раз, пожалуй, поймает себя на мысли, что он разглядывает ближний план исторического кадра. Ю. А. Кулаковский, как умелый кинооператор (хотя в его время синематограф пребывал в стадии организации[58]), то «наезжает» на объект, то «отъезжает», показывая то вблизи, то в отдаленье литературно изображаемое им событие. Нужно честно признать, делает он это мастерски: вспомним хотя бы описание казни кровожадным императором Фокой семьи императора Маврикия[59] или казнь самого Фоки императором Ираклием[60]; это не описание, это — киносценарий.
Одинаково удачно и с правильно наведенной резкостью получаются у Юлиана Андреевича и широкие героические панорамы, и камерный жанр частной беседы. Такие способности могли быть даны только незаурядному автору. Вероятно, Кулаковский понимал, что отличие живого организма, действовавшего в пространстве истории, от материальной вещи, подлежащей научному описанию, заключается в том, что время — четвертая координата — в первом случае оказывается имманентным объекту и есть основание его бытия; во втором случае оно трансцендентно ему, поскольку дано как таковое, то есть дано вышедшим из породившего его потока. На противоположении этих двух данностей и возводит Кулаковский свое здание византийской историографии. И если я выше осмелился квалифицировать это как «шаг назад», то лишь с точки зрения ранних работ Кулаковского, в которых модернизм, характерный для современной ему науки, был сведен им к минимуму. Антимодернизм работ Кулаковского о Риме был преодолен им в модернизме составления византийской хроники: это и вправду неслыханное дело и известный «шаг назад» по отношению к выработанному Кулаковским ранее научному методу.
Историцизм мышления Кулаковского и система государственного устройства Византийской империи оказались совмещенными в самых глубинных своих основаниях, что позволяет говорить о некой имманентной предзаданности Кулаковскому византийской истории. Эта предзаданность, правда, выкристаллизовалась в рамках того метода, при помощи которого ученый исследовал явления древности, — сравнительно-исторического. Публикуя надписи, занимаясь вопросами древнеримской истории (статусом римских ветеранов, деятельностью коллегий или происхождением Рима), Кулаковский всюду проводит параллели, сопоставляя, казалось бы, далеко лежащие друг от друга вещи. Тем же самым способом он сопоставляет между собой свидетельства ромейских хронистов, выдвигая нечто среднее, свое — историко-ситуативную интерполяцию, которая затем отливается в самостоятельный текст собственной хроники. Конечно, такой метод предполагает не только приобретения в качестве, но и утраты в количестве, в подробностях. Именно потому хроника Кулаковского, пожалуй, менее совершенна, нежели порознь взятые исторические сочинения самих византийских летописцев. Однако в этом заключается и сильная сторона его грандиозного научного предприятия: отбрасывая второстепенное, Кулаковский сосредоточивает внимание на «первом» и «втором» планах исторического события, оставляя «третий» план за хрониками. Поэтому нельзя сказать, что ученый «снял сливки» с сообщений Иоанна Малалы, Феофилакта Симокатты или Павла Кодина, — он сделал большее. Сочинив свою версию развития Византийской империи, Юлиан Андреевич оставил «камень на камне» в построениях византийских хронистов, не позволил своему тексту быть столь же занимательным, как тексты Средневековья.
58
Например, только в мае 1911 г. министром внутренних дел были утверждены «Нормальные правила по устройству и содержанию театров-кинематрографов», а к 1914 году в Киеве функционировало уже 37 кинотеатров!