Русские паны, Ходкевич и Острожский, сделали великое дело, дав у себя приют бежавшему из Москвы типографскому искусству, которое вслед за ними поддержали и распространили церковные братства. В то время типографии не были простою фабрикацией книг, как ныне: это были сборища энтузиастов которые, как бы предчуствуя, к чему искусство их приведет человечество, работали изо всех сил и достигали высшего умственного развития, какое только было возможно в их убогой среде. Они, силою энтузиазма, сопровождающего всякое новое дело жизни, увлекали за собой и преданных множеству приятных занятий аристократов, и подавленных множеством тяжких забот мещан. Тот сильно ошибется, кто типографское движение станет приписывать патронам: это было такое же дело клиентов, как и алхимия, которая, послужив во времена оны приманкою магнатскому корыстолюбию, выработала для мозольных рук нашего времени бесценную науку. Типография льстила гордости панской, давала широкий ход во все стороны панегерикам, которые в те времена казались почти такою же верною славою, какою в наше время считается (с одинаковой наивностью) слава литературная. Паны вменяли себе в унижение домогаться ученых степеней наравне с людьми низшими, но принимали охотно славу, которую ковали для них многоученые и хитроумные труженники. Они величались осуществлением чужой мысли, как величается каждый из нас образованностью, которая в сущности есть не что иное, как присвоение себе чужой умственной работы, чужого умственного капитала. Но и за то спасибо им, что не поступили они с беглыми типографами по-московски. В этом случае наша современность должна ударить челом перед польскою конституциею, которая, хлопоча в пользу своекорыстного вельможества, выработала для Польши, Литвы и отрозненной Руси благородное начало терпимости. Под её широким кровом, дававшим больше простора наглому эгоизму шляхетской массы, нежели самоотверженности скромных клиентов этой массы, нашёл себе приют русский гуманизм, насколько мог он проявиться в русском обществе. Заблудово, Острог, Львов, Вильно, а потом Киев и много других мест, пришли к единству русского самосознания посредством типографов. Как в старину монастырские иноки не дали русской земле впасть в областную замкнутость и исключительность, так эти апостолы «немой проповеди», сообщаясь и лично, и посредством работ своих друг с другом, сблизили Литву с Червонною Русью, а Украину с ними обеими. Никакие преследования со стороны законной власти, действовавшей, где можно, беззаконно, не унимали жару, с которым они предавались своему делу. Они поступали по заповеди божественного Учителя: «Когда вас будут гнать в одном городе, бегите в другой». Они тесно связали дело свое с людьми науки и религиозного движения. Спасаясь из заключения через дымовые трубы, их партизаны являлись вне городов, среди охранительной толпы народа, и возвещали пришествие в свет лучших людей, лучших учителей церкви, лучших правителей общества. Почти все имена этих людей забыты; но каковы они были и как действовали, историк видит по сравнению следующего поколения с предыдущим.
Наши философы, выросшие на всем готовом, отзываются с некоторым пренебрежением о тогдашних писателях, называют авторов прочитанных ими сквозь свои очки тогдашних книжек «литературными защитниками православия в казацком духе»; но в их-то неловких, засоренных всяким наносом и неизбежно заносчивых писаниях скрывался тот огонь, который согрел охладевшую кровь русского организма и дал ей новое обращение. В красоте русского слова, в достоинстве русского литературного вкуса, в независимости русского духа они играли ту темную, но зиждительную роль, какую в человеческой красоте, грации и силе играет незримый аппарат, варящий и переваривающий разнообразные вещества еще грубее, чем по-казацки, для того, чтобы выработать человеку цветущее здоровье.
Не мое дело перечислять произведения тогдашних перьев и типографских станков, и не в такой, как предлагаемая мною книга, может иметь место подробное рассмотрение их внутреннего смысла, их взаимной связи, их действия на современное общество и, посредством нисходящих поколений, на наше отдаленное время. Но произведения одного пустынножителя тогдашнего, уцелевшие игрою случая из многого множества подобных, которые погибли невозвратно, имеют столь тесную связь с изображаемыми мною событиями, что оставить их в стороне значило бы — отвернуться от современной живописи нравов, обычаев, страстей и злодеяний. Я уж упомянул об аскетическом начале в строении русской церкви со времен древнейших. Оно было явлением естественным и необходимым. Заповедь: «не любите мира, ни яже в мире», громко взывала к сердцам, которые, по кроткой натуре своей, не могли предаваться роскоши полюдья, пиршествам среди примитивных грубых обрядов брака, оргиям на полуязыческих тризнах. Это были сердца поэтические, в лучшем значении слова. Они повиновались тому движению, которое выражено в стихе великого поэта, выхваченного польским элементом из нашей русской среды: