Прошу теперь моего читателя, чуждого исторических утопий, вообразить падающую в руины русскую церковь и дикорастущее русское общество при таких патронах и руководителях. Их пожертвований на церкви, монастыри и школы, даже и таких, какое сделал Загоровский за три года до появления Библии в печати, не следует приписывать им лично, все равно как не следует приписывать разных мирных уставов каким-нибудь Канутам и Гардиканутам. Это были, со стороны панов, изяславовские и святославовские послушания кому-нибудь в роде Феодосия Печерского, а пожалуй и похитрее Феодосия. Развернем, например, ветхий листок из бумаг киевского Никольского монастыря, который беспрестанно попадал в противоречие высокого с низким, небесного с земным и, начавши ссориться с казаками и мещанами во времена оны, продолжал свою хозяйственно-казуистическую практику до конца казачества. Известный нам Остап Дашкович, основатель запорожской колонии (в которую только летописцы позднейшего времени, да повторяющие их историки, помещают на первых же порах церковь), отправляется на войну и, обычаем варяго-русских времен, просит напутственного благословения у игумена Никольского монастыря [89]. Игумен дает ему благословение; вместе с тем он предлагает, конечно, брашно и питие; а когда благочестивый рыцарь увидел в кубке дно, добрый инок, с приличными случаю внушениями, подает ему к подписанию следующую бумагу: «Я, такой-то Остап Дашкович, едучи на господарскую службу, помыслил есми о своем животе, нешто станется надо мною Божия воля, пригодится смерть, и отказал свое власное отчизное селище Гвоздово Николе Пустынному монастырю и игумену пустынскому и всей братии». Благочестивый подвиг Дашковича не мудрено приписать ему самому, но мы читаем между строк и видим в этом акте игуменское, а вовсе не казацкое благочестие [90]. Точно так все монастыри и церкви, более или менее посредственно, созидались иноками, инокинями и светскими попами, что не уменьшает ни заслуженной активности одних, ни добродетельной пассивности других, тем более, что в варварские времена внутренних и внешних разбоев, обыкновенно именуемых более мягкими названиями, монастыри были хранилищами исторических, религиозных и нравственных преданий, каково бы ни было их относительное достоинство.
Патроны церквей и руководители общества только на сеймовых съездах обнимали умом всю совокупность явлений добра или зла в области церковной и общественной деятельности, да и туда они привозили с собой — или готовые инструкции, в виде напоминания о том, что им делать, или таких людей, которые, хоть и жили у них, но, не развлекаясь панскими хлопотами и забавами, имели побольше досуга, а пожалуй и ума, чем сами их патроны, для того, чтобы действовать из-за спины своего милостивца во славу его имени и в пользу общества. Смешон был бы историк XXII-го столетия, когда б, исполнясь уважения, подобающего прекрасной личности Вильгельма Прусского, сделал его душою прусской дипломатии за последнее время. Не менее смешны для читающего акты между строк те учёные, которые в наше время приписывают идею акта и проведение идеи в жизнь тому только лицу, которое в нем поименовано.
Вооружась такими соображениями, читатель мой смело может странствовать со мною по темному, часто обманчивому, требующему постоянной бдительности лесу, называемому археографическими актами, и следить по этим документам за деятельностью литовско-русских благочестивых панов в великом вопросе поддержания церкви, рушащейся у них перед глазами, и общества, очевидно разлагающегося в грубой чувственности и еще грубейшем невежестве.
89
Кто в этом видит черту религиозности казацкой, тому советуем прочесть, как Остряница в Голтве, а Богдан Хмельницкий в других местах прибегали перед военными предприятиями к чарам и предсказаниям личностей менее почтенных.
90
В этой мысли убеждает нас еще больше то обстоятельство, что Гвоздев был уже однажды отказан Никольскому монастырю, да, видно, не попал из казацких в чернецкие руки. В акте сказано: «Как пред сим записал я селище Гвоздев, так и теперь подтверждаем».