Начнём с предводителя войны, «изумляющей века», — с окатоличенного русина Ходкевича. Это — тот великий полководец, который, если читатель помнит, помнит по Нарушевичу и другим историкам, простоял жестокую морозную ночь под Вязьмой, в открытом поле, воображая что на него ударят русские войска, даже не ведавшие о его стоянии, и едва не представил миру зрелища целиком замороженной армии, в чём превзошёл бы даже боготворимого поляками Наполеона. Он, вместе с руководимым им королевичем, был выпутан из московской войны «простаком», как пишут современные поляки, Сагайдачным. Тот же простак понадобился ему в ужасающей степени и для войны турецкой. Здесь между поставленным вне закона казачеством и узаконенным со всеми его плутнями панством, произошла сцена, которую польские историографы всячески игнорируют. К помощи Сагайдачного обратились паны, именем короля, в то самое время, когда королевские мандаты, повелевавшие ловить и предавать смерти членов новой русской иерархии, красовались на всех местах, наиболее посещаемых народом: на городских воротах, на дверях церквей и костёлов, у входа в ратуши и всякие судилища. Сагайдачный на просьбу присланных к нему королём уполномоченных, отвечал так, как в наше время отвечает нерасположенный к соседнему пану хлибороб украинский — учтиво и уклончиво. В переводе на язык придворной шляхты, отговорки его своевольством казаков, невозможностью подняться в короткий срок с большой силой и тому подобным, значили не больше и не меньше, как желание, чтоб шляхта повторила опыт войны без помощи Грицев, которых она отсылала пасти свиней да пахать землю. Слова, дошедшие до львовского летописца, могли так же точно дойти и до Сагайдачного; а Сагайдачный, как и всякий могучий человек, — это надобно помнить — был не более, как представитель известной нравственной силы, какова бы она там ни была. Великость и малость так называемых исторических личностей больше всего
этим обуславливаются. Он имел, к тому же, ещё и другую причину играть роль человека, бессильного над казаками. По проискам панов; казаки реестровые, или считавшие себя таковыми, старые бурлаки, составлявшие род боевого монашества в Низовом Войске, избрали своим предводителем, официально так называемым старшим, какого-то Бородавку. Интриганы хотели парализовать этим манёвром власть Сагайдачного, в которой так нуждался теперь король. Но Сагайдачный был силён своим именем и памятью успехов своих; отнять у него обаяние над казацкими умами было выше средств, какими располагали тёмные противники его. К нему справедливее, нежели к которому-либо из казацких предводителей, могли быть применены слова летописной легенды: «рече убо старший, и абие казаков аки травы будет». Его авторитет никем и ничем не мог быть ограничен. По рассказу польского Фукидида или Тацита (трудно сказать, на кого из этих великих историков он менее похож), Ходкевич и его войско под Хотином, ожидавшее со дня на день прихода нового Ксеркса, были в страшном унынии по случаю отсутствия казацких полков. Часть ополчений шляхетских разбежалась из-под королевского знамени ещё до перехода через Днестр; остальное войско непременно бросилось бы стремглав назад, как в Цоцорской кампании, если бы казаки не прибыли раньше турок. Вместо domi ne sedeas, было бы тогда domine sedeas, и мусульмане брали бы шляхту по домам, как грибы. Но Сагайдачный был не Хмельницкий: он этого не желал. Он желал только, чтобы ляхи не трогали души народной — христианской науки, заявившейся в православном духовенстве, как последний залог спасения русского народа от чужой веры и чужого обычая. Давши ляхам дойти до агонии ужаса, он вдруг появился в Варшаве и, в виде почтительнейшей просьбы, потребовал от латино-польского правительства отмены мандатов против новой иерархии. Интересно читать в современном дневнике одного из королевский дворян о варшавском визите Сагайдачного. Он, в самой почтительной форме, но как нельзя категоричнее, предложил ляхам выбор между быть и не быть, а о нём пишут, как о явлении, едва стоящем упоминания!