Выбрать главу

Схема сюжетной конструкции в византийских любовно-приключенческих романах, как в свое время в позднеантичных романах, устойчива. Вот королевич или знатный юноша влюбляется в столь же высокородную красавицу: он может воспылать страстью, увидав ее воочию и наяву («Каллимах и Хрисорроя») или, еще чаще, в вещем сновидении («Ливистр и Родамна», «Вельфандр и Хрисанца» и др.) Пройдя путь неописуемых мучений, он обретает цель своих поисков — замок или крепость: как правило, это сказочное строение из золота, серебра, самоцветов, обнесенное непреодолимыми стенами, а иногда, как в «Каллимахе и Хрисоррое», охраняемое чудовищными змиями, драконами, львами, хищными птицами. После многотрудных приключений попытки героя проникнуть в замок увенчиваются удачей. В одних случаях («Ливистр и Родамна») юноша добивается ответной любви страстными речами и особенно прямым заступничеством Эрота; в других («Каллимах и Хрисорроя») он завоевывает любовь красавицы отвагой, готовностью на самопожертвование и подвиг. В любовных романах повествуется по преимуществу о муках и приключениях на пути к счастью. Соединение молодых людей поначалу недолговременно: появляется третье лицо, которое либо уже ранее героя претендовало на руку красавицы («Ливистр и Родамна»), либо влюбляется в нее теперь, когда она уже замужняя женщина («Каллимах и Хрисорроя»). В дело впутывается колдунья, «злая старуха», «обиталище сатаны»: с помощью золотого яблока или золотого кольца ведьме удается умертвить королевича и отнять у него жену. Однако с помощью этих же магических предметов герою возвращают жизнь, и он снова странствует по свету, пока не обретает любимую; теперь страдания кончаются навсегда. Герой становится обладателем сказочных богатств и королевства, для него должна начаться небывало счастливая жизнь; но об этом было либо предоставлено догадываться читателю, либо сказано в нескольких стихах.

Общая черта романов — контрастность описаний.

Авторы играют гиперболизированными образами страдания и радости, которые к тому же имеют склонность переходить друг в друга: речь идет о «сладостно-горьких муках», «о любовно-гореусладе страсти» (используются возможности греческого языка, дающие простор для такого словотворчества). Слова из романа «Ливистр и Родамна» — «Эрот и Смерть боролись между собой» — можно поставить эпиграфом к произведениям этого жанра: именно любовь, граничащая по риску со смертью, — их главная тема. Описание чувств иногда дается в лубочно-грубых гиперболах:

Струились слезы, что поток, что гром гремели вздохи,

От воздыханий и от слез под ним земля горела.

Через любовный роман передавалось и воздействие западной куртуазной культуры. Колоритный результат этого воздействия, переплетавшегося с самобытными традициями Византии, — поздний роман «Флорий и Плацафлора», переделка легенды о Флуаре и Бланшефлер. Это сочинение настолько связано со своими западными прототипами, что удерживает католические религиозно-бытовые реалии (например, паломничество родителей героя к Сант-Яго де Компостелла в Галисии, ст. 10—20). Но словесная ткань романа органично связана с исконными основами греческой поэзии; между прочим, мы встречаем в ст. 190—193 великолепную игру — «склеивания» слов в «протяженно-сложенные» образования, как это в свое время делал еще Аристофан. Красота Плацафлоры описывается в эпитетах такой протяженности, что два из них занимают весь пятнадцатисложник: Пурпурнорозоустая, лилейноснеговая...

К этой же категории относятся романы «Иверий и Маргарона» (т. е. «Пьер и Магеллона») и «Вельфандр и Хрисанца» (сохранившаяся редакция XV в., по-видимому, восходит к оригиналу XIII в.). Вот красочный кусок из «Вельфандра и Хрисанцы», изображающий героя в роли Париса на куртуазном конкурсе красоты:

И вот Вельфандр увидел их и так им всем промолвил:

«Коль скоро сам Эрот меня поставил вам судьею,

Извольте все передо мной проследовать чредою!»

Одна красавица идет, такие речи молвит:

«Ах, господин, весьма прошу тебя о снисхожденьи!»

Но так промолвил ей Вельфандр: «Сужу тебя по правде,

Никак нельзя тебе отдать, красавица, победу,

Затем, что очи у тебя и красны, и распухли».

Она, услышав приговор, скорей пошла в сторонку.

Из хора девичьего вот еще одна выходит...

(Перевод С. Аверинцева)

Для византийской поэзии XIV в. характерно оживление интереса к героям троянской легенды. При этом поразительно, что материал, связанный с первоосновами греческой литературной традиции, воспринимается по большей части через чужую призму — под знаком западного куртуазного романа. Это еще слабо выявляется в «Илиаде» Константина Гермониака (первая половина XIV в.), автор которой претендовал на то, чтобы точно переложить Гомера, но в действительности уснастил повествование анахронизмами (например, Ахилл предводительствует, кроме мирмидонян, еще болгарами и венграми). Анонимная «Троянская война» уже явно зависит от старофранцузского «Романа о Трое» Бенуа де Сент-Мора: потомок эллинов называет на латинский манер Геракла «Еркулесом», а Ареса — «Маросом» (Марсом)! Дух западной рыцарской литературы чувствуется и в поэме «Ахиллеида», дошедшей в двух изводах. Вождь мирмидонян, остриженный «по-франкски», именует свою даму «куртеса» (итал. cortese — обращение к знатной госпоже), участвует в турнирах, собирает вокруг себя по примеру короля Артура 12 витязей, а в конце концов отправляется венчаться с сестрой Париса в троянскую церковь и гибнет жертвой предательского нападения. То, что греки XIV в. воспринимали воспетую Гомером троянскую легенду через западные подражания Диктису и Дарету, неожиданно, но понятно: время требовало такого прочтения легенды, которое соответствовало бы куртуазному стилю жизневосприятия — а в этом «франки» опередили византийцев.

Из всех обработок троянских сказаний самой поэтической является пространный вариант «Ахиллеиды». Наивные анахронизмы только усиливают жизненность поэмы. Автор умело владеет стихом: его пятнадцатисложник отлично держится на аллитерациях, парономасиях и т. п. Вот место из этой поэмы (ст. 861—892), изображающее куртуазную переписку Ахилла и Поликсены (эта последняя не имеет в романе ничего общего с дочерью Приама — она лишена какого бы то ни было отношения к Трое и состоит в счастливом браке с Ахиллом шесть лет, а потом умирает. Особенно характерен ответ юной Поликсены на «любовную записку» Ахилла:

«... О, сжалься же, красавица, любезная девица,

Ведь сам Эрот — заступник мой, любви моей предстатель.

Не убивай меня, краса, твоей гордыней лютой...»

«Коль скоро мучают тебя, в полон поймав, Эроты,

Ты их и должен попросить, любезный, о пощаде,

А мне так вовсе дела нет до всяких там Эротов:

Любви меня не одолеть, Эротам не осилить,

Не знаю стрел Эротовых, не знаю мук любовных.

А ты, уж если боль твоя взаправду нестерпима,

Один изволь убить себя, один прощайся с жизнью!»

В последние века перед падением Византии отчетливо выступает низовая, полуфольклорная линия, которой было суждено пережить ромейскую державу. Для этой линии характерны, в частности, «звериные» сюжеты. Средневековый грек любил истории про животных, этой потребности удовлетворяли, между прочим, простонародные варианты «Естествослова» («Физиолог»). Оживает исконно басенная стихия, в свое время породившая басни Эзопа. Но теперь она создает произведения больших форм. Примером может служить хотя бы «Повествование для детей о четвероногих животных», занимающее ни больше ни меньше как 1082 «политических» пятнадцатисложника (без рифмы). Лев, царь зверей, провозглашает в пределах своего царства вечный мир и созывает подданных на сходку; однако звери принимаются хвастать своими заслугами и вышучивать чужие слабости, причем перебранка начинается с простолюдинов звериного мира (Кошка, Мышь, Пес) и доходит до могущественных господ, Быка и Буйвола. Именно это сквернословие, неимоверно многословное, и составляет основу всего стихотворения. Под конец Лев объявляет, что мир отменен и звери снова могут невозбранно пожирать друг друга; все увенчивается грандиозной потасовкой. Поэма содержит зашифрованные «эзоповским языком» злободневные намеки на непорядки в византийском государстве, но предположить эти намеки легче, чем их выявить. В «Повествовании о четвероногих» много чисто фольклорных элементов, которые иногда обнаруживают связь с античными ритуальными традициями; так, тема «фаллизма» осла трактована с такой откровенностью, как будто с языческих времен Аристофана ничего не изменилось.