В трагедии Лилло явственно различимы отголоски пуританской назидательной притчи. Своих преступников он судит двойным судом — земным и небесным. На заднем плане сцены в финале пьесы виднелись виселицы, возвещавшие казнь Милвуд и Барнвелла. Но им уготовано, по мысли драматурга, и иное, страшнейшее — загробное возмездие. Барнвелл, идущий на казнь в сокрушении и раскаянии, сопровождаемый молитвами Марии, еще может надеяться на благость провидения. Милвуд умирает нераскаявшаяся, во власти своих греховных, хищных страстей, и ее ждет вечная кара.
В исторической перспективе двух с лишним столетий, отделяющих нас от постановки «Лондонского купца», буржуазная ограниченность этого произведения совершенно очевидна. Но современники — в том числе и передовые деятели европейского Просвещения — ощутили и оценили прежде всего новаторство Лилло: его демократизм, обращение к повседневной третьесословной жизни, простоту и общедоступность языка и сюжета, естественность, с какою «мораль» вытекала из сценических положений. Опыт Лилло привлек к себе сочувственное внимание Дидро и Лессинга. Филдинг (который придерживался сам иного, сатирико — реалистического направления в драматургии) горячо поддерживал Лилло. После смерти автора «Лондонского купца» Филдинг почтил его память в своем журнале «Боец» (26 февраля 1740 г.) такими словами: «Он в совершенстве знал человеческую природу… Он обладал духом древнего римлянина в сочетании с невинностью первобытного христианина… Короче говоря, это был один из наилучших людей, и все, кто лучше знал его, будут более всего скорбеть о его кончине».
В XIX в. Лилло был предан забвению (после того, как Теккерей осмеял его в своей остроумной пародии). Современное английское литературоведение и театроведение отводит ему, однако, немаловажное место в истории европейской драматургии, Лилло даже называют предшественником Ибсена, имея в виду резкое изображение в «Лондонском купце» всепоглощающих, эгоцентричных, индивидуалистических страстей.
Трагедия Э. Мура «Игрок», поставленная в 1753 г., была также подчеркнуто третьесословная по своей проблематике. В программном предисловии к изданию 1756 г. Мур, отвечая своим критикам, возводил в принцип многие особенности пьесы, отличавшие ее от классицистической трагедии. Важное место в этой полемике занимал уже вопрос о языке: трагедия была написана прозой (Лилло еще чередовал прозу со стихами). Мур доказывал, что его пьеса изображает жизнь, всем знакомую, и порок — страсть к азартной игре, — настолько распространенный, что было бы неестественно, если бы она была написана стихами. Смешно представить себе шулеров, обменивающихся стихотворными репликами! Впрочем, оговаривался Мур, его проза возвышается над обыденной речью и «весьма мало разнится со стихом»: в наиболее патетических сценах ему даже трудно было удержаться от ритмической прозы.
Считая главным достоинством своей трагедии ее «естественность», Мур вместе с тем не избегал преувеличений в выражении чувств и гордился тем, что в некоторых сценах «Игрока» «ужасы достигают необычайной силы».
Герой пьесы Беверлей добр и благороден, но настолько захвачен своей безумной страстью к игре, что теряет способность разумно мыслить и чувствовать. Он пренебрегает обязанностями мужа, отца, брата и друга и, ослепленный льстивыми советами своего мнимого доброжелателя, злодея Стьюкли, становится его послушной жертвой. Заключенный в долговую тюрьму, Беверлей в отчаянии принимает яд и умирает в страшных мучениях медленной смертью на глазах родных, слишком поздно узнав о разоблачении Стьюкли и о наследстве, которое позволило бы ему вернуться к прежней мирной жизни в кругу семьи. В роли Беверлея с успехом выступали такие видные английские актеры, как Гаррик и Кембл. Изображение постепенно убыстряющегося, неотвратимого распада характера Беверлея под влиянием всепоглощающей пагубной страсти было художественно новым и психологически значительным мотивом трагедии Мура. В ярости и отчаянии Беверлея, в бессвязных речах, возвещавших овладевающее им безумие, уже заметны предвестники сентиментализма. «Тысяча дьяволов вселились в мою грудь, и все искушали меня — иначе я бы воспротивился соблазну! — восклицал Беверлей. — Я сам не знаю, что я говорю. Ярость и отчаяние переполнили мое сердце и влекут меня к безумию».