Буря гремела; время от времени море затихало словно на него надевали смирительную рубашку, — и огромным усилием подымалось снова. Руки Петрова ныли от непривычных движений, капитан тяжело и визгливо дышал, но работа спорилась: вода убывала с быстротой, удивительной для самого пустячного кораблекрушения.
— Гм! — вертелось на языке у Корсара, но вслух он сказал: — О! — и добавил: — Как я силен, тысяча чертей и одна помпа! Можете отдохнуть.
Петров вытер руки о мокрый шевиот штанов и, хватаясь за ванты, подошел к мертвецам. Из них только Керрозини подавал признаки своей разбойничьей профессии. Лежа навзничь, со скрещенными на груди руками, он то и дело подымал голову, сверкая при этом белками глаз. Фотограф хотел что-либо присоветовать страдальцу, но едва успел сказать «а», — произошло непоправимое: палуба погрузилась в непроглядную тьму…
ГЛАВА ШЕСТАЯ, где путаются провода причин и следствий, а монтера нет, я море бушует, и дозвониться к справедливости нельзя!
И терпентин на что-нибудь полезен.
Первый миг, совпавший с мимолетной заминкой на море, прошел в полной тишине; с ней раз навсегда покончил резкий крик Керрозини:
— Я ослеп!
Из рулевой рубки последовало опровержение штурмана:
— Капитан, стон машина!
Корсар молчал. Тогда Дик Сьюкки покинул свое колесо и, в обнимку с новым порывом бури, прохлюпал в машинное отделение. Лишенная управления яхта заметалась по волнам… Вернувшись, штурман угрюмо доложил:
— Билли Палкой!
— Течь велика? — спросил чужим голосом Корсар.
— Течи не было, — вода заливала трюм с палубы.
— Исправить! — скомандовал Барбанегро, но спохватился и, воспользовавшись темнотой, прикусил нижнюю губу.
— Нельзя. Темно, — угробил надежды очнувшийся Роберт Поотс. Он пролепетал еще многое, но его слова покрыл грохот моря…
Зарокотал гром, и яркая молния залила мир сиянием цвета денатурированного спирта. Механик, вегетарианец и фашист быстро отвязали свои ноги от корня мачты, к которому прикрепил их раньше добросердечный Корсар. В голове Титто приходил к концу торопливый торг между страхом кораблекрушения и стыдом. Положение было настолько серьезно, что даже самому себе он не пытался рекомендовать этот душевный шухер, как борьбу долга с личными интересами. Грянул новый удар грома, — и страх победил:
— В моей!.. — крикнул Керрозини, — в моей каюте… в саквояже… есть освещение!
Фотограф протянул руку за ключом, чтобы ринуться на поиски спасительного предмета.
— Я пойду сам!.. Оно намокнет… Годится только… для закрытого… помещения! — застонал Титто.
Внезапно, словно удар молнии, ему бросилась в голову ослепительная идея:
— Все к машине! — неожиданно разразился он твердой и звучной командой.
Капитан Барбанегро успел осознать, что роковое свершилось: корсарский престиж треснул и зашатался. Но приходилось, однако, думать о спасении яхты…
— К машине! — нетвердо повторил он команду итальянца.
Не успела обрушиться на палубу новая волна, как вся растерзанная солью и дверными косяками команда сгрудилась в машинном отделении. Здесь качало меньше и пахло маслянистым спокойствием Гроба. В одном из темных углов тихо блеял патер Фабриций. Штурман, бережно таща на буксире итальянца, принес большой бумажный сверток. Титто развернул его и роздал присутствующим пачки длинных, странных предметов…
— Зажигайте по одной!
Он нервно чиркнул спичкой. В темноте сверкнула и завертелась яркая звезда, тотчас же распылившаяся на множество светлых снежинок. Она озарила машины, фигуру Юхо Таабо и белую массу патера, который, лаская свободной рукой хамелеона, поддерживал на уровне груди небольшой синий таз…
— За дело! — скомандовал Керрозини.
Роберт Поотс и Гроб лихорадочно завозились у машины. Остальные, следуя примеру Титто, зажигали одну за другой его странные свечи. Два человека с трудом сдерживали дрожь — Корсар и фотограф. Первый с горьким озлоблением, второй с нежностью узнали в этих звездистых палках рождественский, детский фейерверк… Среди обломков и обносков своей памяти фотограф нашел покрытый снежной плесенью кусочек Петербурга…
— Откуда это у вас? — нечаянно спросил он Титто по-русски.
Тот не ответил. И только нахмурившиеся брови внушили Петрову вздорную мысль, будто итальянец понял вопрос…
Дик Сьюкки зажег сразу весь остаток своей пачки — ведь дед его и отец, ланкаширские крестьяне, принимали лекарство не иначе, как бутылками… Стало совсем светло. Гроб с удвоенным ожесточением заковырялся в машине. Его мысли обыкновенно складывались из кубиков и механически распадались за ненадобностью, как кинематографическая мультипликация. Сейчас в сознании финна сконструировался чудовищный чертеж — смерть! Опытный машинист знал, что, помедли он немного, яхта может захлебнуться или разбиться о скалы. Роберт Поотс заподозрил неладное по профилю Гроба и молчаливо заплакал; в унисон его ресницам лязгали зубы Анны Жюри:
— Смерть! — неудержимо лаял вегетарианец, крестясь фейерверком, — смерть! смерть!..
— Шлюпки! — с искренним презрением ответил Корсар.
Гроб оторвался от винта и освободил от дрожащих пальцев своего инженера медный рубильник; потом, беспощадно упираясь локтем в Робертовы ребра, он выпрямился и без особой надежды попытал мотор.
Все судорожно вздохнули — машинное отделение наполнилось светом: казалось, в банку с ядовитыми газами проник свежий воздух.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ, где провода перерваны, но энергия переключена; семя будущего живет в бутылке, — и читатель прощается со своими героями, чтобы встретиться с ними в лучшей жизни
Мистер Бриттинг пьет чашу до дна.
Освещенная палуба выглядела неуютно, как комната самоубийцы. Буря и морская болезнь приняли хроническую форму и потеряли остроту. Течи в трюме «Паразита» не оказалось; машина ожила. Можно было начать сожаления о потерянной ночи.
— Эти внезапные бури! — пробормотал, качая головой, Корсар. — Будь у такого шторма предвестники, мы знали бы, по крайней мере, что ни одна фелюга не выйдет в открытое море!
— А я знал, — процедил сквозь зубы итальянец. Фотографу почудилось, что капитан втянул голову в плечи и, по возможности тихо, втянул больший, чем обыкновенно, глоток воздуха.
— Неправда, иначе бы вы предупредили! — негромко ответил Корсар, — ведь морской болезнью не я болею!
Керрозини бросил на него уничтожающий взгляд и, засунув руки в карманы, отошел в сторону.
Фотограф почувствовал себя неловко: у него всегда была потребность поднять воротник, когда кто-нибудь говорил публично глупости или проваливался на сцене. На сей раз опозорилось целых двое — итальянец и капитан; сутулясь от сугубого стыда, Петров отвернулся от Корсара, но тот тяжело опустил ему руку на плечо:
— Слушайте, вы!
Фотограф был вынужден посмотреть капитану в глаза и впервые определил их сущность — это были карие, зоркие, немолодые глаза с выражением какой-то женской печали.
«Они, верно, никогда не моргают», — подумал фотограф. Капитан тотчас же моргнул и прошептал:
— Вы почему-то единственный парень, которому я могу сказать это, хотя вы тоже сопля! У меня мало темперамента. Будет бунт, а на бунт меня не хватит!
Петров до боли ярко почувствовал природу Корсара.
— Слушайте, вы интеллигент? — хотел он спросить…
Но Корсар продолжал:
— Я выдохся… вы поймете это. У меня уже слабнут голосовые связки, и я неплохой человек.
— Вы думаете, что Титто захочет стать капитаном?
— Ну да! И я отдохнул бы даже, если бы так случилось. Но это позор! Или нет?