Выбрать главу

При лунном сиянии дом консула имел невинный и трогательный вид; со стороны можно было, пожалуй, подумать, что там живут честные люди. Две евнуховидные акации уже спали, а привратник, но обыкновению, удалился в один из ближайших кабачков. Среди темных окон Эмилио Барбанегро безошибочно разыскал то, которое было ему нужно. Впрочем, никто и не мог бы ошибиться в выборе: это узкое окно теплилось изнутри розовым светом и даже позволяло разглядеть нежный будуарный фонарь. Как черная птица, Корсар перемахнул через ограду, вынул из-под плаща веревку и закинул ее конец, снабженный искусной петлей, на подоконник розового окна; потом, тяжело отдуваясь он взобрался по веревке и заглянул внутрь: в небольшой пятиугольной комнате, на тахте, полулежала женщина лет тридцати пяти. Около правого локтя ее красовалась тарелочка с остатками яичницы под зеленым горошком, а у ног спала потасканная белая болонка. Глаза консульши были закрыты; полные губы выражали неудовольствие.

Эмилио Барбанегро с легким скрипом очертил стекло алмазом своего перстня. Болонка взвизгнула. Консульша выкатила глаза и приготовилась кричать, но Корсар молниеносно выставил стекло, перегнулся через подоконник и прошипел:

— Тссс!.. Я свой!

Видя, что рот женщины еще раскрыт, он продолжал:

— Клянусь, я совершенно свой! — Я лейтенант яхты, и пришел рассказать вам о вашем муже.

При слове «муж» консульша обрела дар шепота:

— А почему?..

— Через окно? Потому что консул не должен знать об этом!

Мадам Евфимия была простая, решительная женщина. Ради того, чтобы узнать что-нибудь плохое о своем супруге, она могла бы впустить в окно целую группу разбойников с их лошадьми. Она только предусмотрительно вытащила из-под матраца маленький браунинг, — и лейтенант «Парадиза» был уже в розовом будуаре.

— Ну? — сказала консульша. — Я слушаю. Я нервная и больная; мне запрещено волноваться.

Эмилио Барбанегро стал на одно колено и, предъявив свои документы, начал трагическую повесть о «Парадизе». Три месяца безделья и безденежья распалили и без того пылкое воображение лейтенанта.

История с жалованьем обратилась в его устах в поэму любви и смерти, «Лысая помеха» получил выигрышную роль жестокого плантатора, а его жена — ангела-заступника невинных…

— Он так любит вас! — говорил Корсар, то повышая, то понижая голос. — Вы — светлый луч, вы — женщина. Мы вылепим ваш бюст из бронзы и поставим его на корму «Парадиза»!..

— Бросьте, задрыга! — прошептала польщенная дама, роняя браунинг. — Бросьте поливать! Вы большевик и хотите заиметь жалованье!

Корсар схватил ее руку:

— Не о себе я думаю, а о малых сих!

— О малых сих! — воскликнула консульша. — О малых сих! А вот этих малых видали? — слегка приподняв юбку, она похлопала себя по икрам и показала лейтенанту заштопанные шелковые чулки. — Мы же бедные люди! Как суслики!..

Корсар опешил:

— Как суслики?..

— Боже милостивый! Вы думаете, мой пачкун дает мне деньги? Вы думаете, он что-нибудь может? Я кушаю яичницу с горошком, как последний грузчик и, вдобавок, консульство ликвидируется!

Она забегала по комнате, хватаясь за прическу.

— Лавочка закрывается! Мы думаем загнать яхту, и сегодня же он попер по этому делу в Ангору!

Так рушилась последняя надежда. Как это ни странно, лейтенант отнесся к известию с меланхолическим спокойствием.

— Печально… — вяло пробормотал он. — Увы, увы…

Глаза Корсара были теперь упорно устремлены на три главных атрибута консульши: янтарно-желтые шелковые чулки, янтарно-желтую роговую гребенку и какую-то, не менее янтарную, но незнакомую моряку галантерею, вихлявшую вокруг пояса. «Французская работа, — думал лейтенант, — да-а»…

Он был прав. Вся желтизна, украшавшая мадам Евфимию, хранила явный отпечаток галльского юмора. Она стоила дороговато, даже в константинопольских магазинах. И потому каждое утро вместе с молочником, зеленщиком и мясником двери консульства осаждал обиженный контрабандист.

«Тысячу долларов всегда легче достать, чем один!» — кончил думать Корсар, ослепленный поразительной догадкой… «Даже у Дика Сьюкки припрятано, наверное, где-нибудь сбереженьице… Да. Кроме того, можно найти мецената…»

— Во сколько господин консул ценит яхту?

Мадам Евфимия вытерла глаза и рот:

— Он продаст ее за гроши! Разве ж это яхта? Это ж раздолбанная дримба!

Корсар победно встряхнул шевелюрой. Он вытащил из-под плаща инструмент особого назначения, оказавшийся подержанной гармоникой, и, не предупреждая, запел серенаду на скверном испанском языке:

О, донна Евфимия, Вы лучезарны! В тихую рощу Выйдем попарно… Луны мерцание Все серебристо, — Страшна лю-бо-о-овь Контрабандиста! О, донна Евфимия, Вы мной играете! Но вы вся сплошь ангела Напоминаете!.. Вот моя шпага И в сердце отвага…

Корсару, как и всякому художнику, собственное произведение помогло уяснить собственную сущность. Отзвонив серенаду, он откланялся, чтобы не опоздать на свидание с командой, но консульша упросила певца бисировать и поставила на спиртовку никелированный кофейник.

ГЛАВА ПЯТАЯ, где герои угощают читателя в кабачке «Оригинальная вдовушка» и помогают ему завести новые знакомства

Остерегайся подозрительных знакомств, дитя мое.

Заветы матери.

В это же время, но в месте поинтереснее, по сизому воздуху плавали бутылки. Густая атмосфера время от времени разряжалась визгами постовых проституток.

Над мраморной стойкой, липкой от грязи и опивков, остроконечно вздымалась пухлая женщина с лунатически-бледными серьгами в ушах; с ее багровых щек сыпалась мертвецкая пудра, а брови были искусно подмазаны восточным составом. Это — красовалась хозяйка заведения, сама «оригинальная вдовушка», в миру — бывшая русская генеральша Драгоскакова. Вокруг нее сновали, как рыбы в аквариуме, расторопные молодые люди с втянутым животом и распертой грудью; прищелкивая невидимыми шпорами, они лихо подносили гостям умопомрачительные напитки; официальным языком этой болотистой страны считался русский. За столиками покупалось и загонялось породистое барахлишко, велись философические споры, а над всем доминировала чья-то душераздирающая исповедь. Наш читатель почувствовал бы себя весьма скверно, не повстречайся он с пятью старыми знакомыми — Диком Сьюкки, Анной Жюри, Юхо Таабо, Робертом Поотсом и Титто Керрозини. За исключением толстовца Жюри, все они сосали глиняные трубки и дули пиво; их закаленные сердца трепетали в ожидании Эмилио Барбанегро, который должен был принести надежду или смерть.

Волнение моряков усиливалось звуками заунывной песни за соседним столиком.

— Я полагаю, — кротко сказал Роберт Поотс, — что музыка сильно действует на столь примитивные натуры, как мы с вами!

Он хотел уже вдаться в рассуждения, но певец, пошатываясь, встал и повысил голос:

Уж скоро десять лет, Как я разут, раздет. Как в поле росомаха, Ищю себе размаха! Ца-ца… Бутылка мой приют, Мне воли не дают, Мои глаза, как сливы, Я прапорщик красивый! Ца-ца…

— Приятный тембр, — растроганно пробормотал Дик Сьюкки, — но я не понимаю, что он поет.

— Я полагаю, нечто очень печальное, — рассудил Роберт.

Оранжевый штурман свирепо затянулся трубкой и отвернулся от товарища.

— Какой крепкий табак! — проговорил он дрожащим голосом…