Они заправили свои длинные волосы за уши и вернулись к столу.
— Пора машине! — заключил голландец: он торопил события.
Лейтенант, грозно шевеля челюстями, поглядел на Роберта Поотса и Юхо Таабо. Последний вытащил свой мизинец из кулака Дика Сьюкки и, тяжело ступая, покинул кают-компанию.
— Я предвижу, — сказал Роберт Поотс, — что с машиной благополучно. И я полагаю вступить в исполнение своих обязанностей.
Видя, что челюсти Корсара продолжают шевелиться, он проследовал за финляндцем.
— Итак, мы пираты! — лейтенант вздохнул. Керрозини дерзко поглядел на него.
— А череп и кости[6], лейтенант?
— Теперь уже капитан, — небрежно поправил голландец. — Что ж, можно и череп с костями для устрашения!
По спине Барбанегро пробежала легкая судорога.
Из машинного отделения донеслись взрывы проснувшегося мотора. Четыре матовых лампы в кают-компании и розовый лампион орла медленно наполнились электрическим дыханием и погасили в иллюминаторах наступающий рассвет…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ, красивая, в которой открываются широкие горизонты, бьются мужественные сердца и в голубой перспективе реет черное знамя пиратов
В моряке сильнее вера
В чудеса, чем в прочих людях:
Перед ним ведь вечно блещет
Огнедышащее небо…
Песня старой няни Куки
Для него была порукой.
В каюте своей суперкарго Ван-Койк
За книгой сидит и считает…
Кривое, пасмурное небо вспотело, как крышка алюминиевой посуды, но Босфор все еще не просыпался. Шел четвертый час утра. Редкие порывы тяжелого западного ветра приносили на палубу запах береговых испарений.
— Греческая кухня… — уныло покачал головой повар Фабриций. — Она будет нас преследовать.
Хамелеон улыбнулся и щелкнул языком.
На легком капитанском мостике стояла трагическая фигура Корсара. В одной руке ее красовался, как атрибут, черный мегафон[7], в другой — подзорная труба. Но бури не предвиделось. Дик Сьюкки, огражденный от внешнего мира своей рыжей растительностью, уже стоял на посту у рулевого колеса и напевал старинную песенку:
Капитан Эмилио смахнул непрошенную слезу и оглядел константинопольский горизонт.
— Поднять якоря! — прогремела первая команда.
— Есть поднять якоря, капитан!
Лебедка злорадно завизжала, наматывая на барабан громыхающую цепь.
— Прямо смотреть!
— Есть прямо смотреть, сэр! — оранжевый штурман зажал рулевое колесо.
Корсар перегнулся через поручни и бросил в машинное отделение:
— Вперед!
Яхта вздрогнула и пошла, рассекая маслянистую воду Босфора. На палубе, у подножия фок-мачты, певчий прапорщик, идеолог Застрялов и фотограф-моменталист возились над какой-то черной тряпкой. Это была потертая саржевая подкладка капитанского плаща. Около идеолога стояла небольшая банка с белой эмалевой краской, в которую безмятежно-спокойный фотограф макал огромную кисть, не приспособленную для тонкой работы. На черном фоне уже красовалась половина талантливо исполненного черепа и пара скрещенных костей. Знамя пиратов было почти готово…
В это время Ван-Сук, сидя в богатой, но с некоторым вкусом обставленной каюте, высыпал на столик содержимое своего кошелька. Он насчитал всего сто турецких лир и несколько потертых английских фунтов. Половину этой суммы он должен был вложить в предприятие и взять на себя, таким образом, роль пиратского мецената. Голландского пожертвования вполне хватало на покупку продовольствия в ближайшем порту; вторая половина предназначалась на общее обзаведение. Пестрый нос Голубой рыбы имел спелый и счастливый вид.
Яхта летела вперед. Солнце в это утро встало бледным и полным, как повар Фабриций. Его свет казался почти призрачным, и мелкие, крутые волны постепенно принимали тревожный оттенок того перламутрового яйца с сюрпризом, которое Дик Сьюкки подарил когда-то, на прощанье, своему маленькому племяннику… В лица пиратов бил вольный ветер, а по палубе прыгала странная сгорбленная фигура, укутанная с головой в темное одеяло, — это фотограф-моменталист, покончив с флагом, ловил в объектив образ капитана, гордо застывшего на ажурной построечке.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой яхта «Паразит» начинает влиять на окружающую обстановку и, следовательно, живет, а характеры действующих лиц принимают все более причудливые формы
О, посланники божии! питайтесь яствами приятными на вкус; упражняйтесь в добрых поступках; мне известны деяния ваши.
Прочь, прочь от проповедей его!
В одной из узких улиц города Трапезонда, прославленного Байроном и бубонной чумой, под дырявой сенью высохшего платана, сидел на ковре пожилой, бородатый турок. Его унылый караван-сарай, или, в переводе — двор для приезжающих, стоял тут же, горестно подпирая худой, костлявой палкой свой ветхий навес. Постоялый двор Хайрулла-Махмуд-Оглы не пользовался популярностью ввиду отдаленности от базара и кофеен; еще вчера хозяин окончательно подвел итоги нищеты, а сегодня уже собирался зарезать последнюю овцу, которая до глубокой старости не нашла покупателя. Овца веселилась, по мере сил, тут же неподалеку, не предвидя последствий. Поделиться горестями старику было не с кем, ибо соседи и сверстники давно презрели его нудный характер, не исправлявшийся даже в счастливые ночи Рамазана. Случайно заглянув в конец узкой улицы, Хайрулла-Махмуд-Оглы тревожно зашевелился и, дабы сохранить самоуважение, втянул отвислый живот. Прямо к караван-сараю направлялись два европейца, только что остановившие на углу для кой-каких расспросов зловредного сынишку сапожника! Один из европейцев был, пожалуй, молод и бесцельно, но изящно побалтывал у впалой груди мягкой бледной рукой. Старший, кривоплечий и сильный, носил со штатской небрежностью черный клеенчатый плащ и пестрый нос, вооруженный огромными ноздрями.
Поравнявшись с турком, оба иностранца остановились и старший, непринужденно роя ногой землю, обратился к младшему на скверном турецком языке:
— Есть ли это тот прекрасный двор и тот прекрасный хозяин?
— Э-э… Селям-алейкум! — сладостно запел другой, обращаясь к изумленному хозяину. — Да будет рыба над тобою!
— Алейкум-селям! — ответствовал турок. — Твой голос, о чужеземец, слаще меда, источаемого гуриями, и кушанья, приготовляемого при помощи деревянного гребешка из бараньего жира и сахара, в виде длинных, золотистых волос, которые постоянно растут на голове у европейских женщин!..
Обладатель пестрого носа ответил за спутника грубым басом, но не менее любезно:
— Хотя я не имел чести вкусить, о досточтимый, этого кушанья, запах которого щекочет мои воображаемые ноздри, а моя жена плешива, как суповая миска, тем не менее мы, в общем, польщены, и да удостоится твой язык лучшей участи, чем расточать и прочее…
Обмениваясь подобными любезностями, они, однако, не более чем в полчаса, добрались до сути дела. Узнав, наконец, в чем заключается эта суть, турок заерзал от радости на своем дохлом ковре и снова распустил непокорный живот: европейцы изъявляли желание нанять его караван-сарай, произвести ремонт, платить двадцать пять лир в год и, в знак уважения, дать задаток! Нечего и говорить, что предложение было принято; получив часть денег, турок растроганно прижал к себе единственного друга — чудесно спасшуюся овцу.