— Я всегда говорил, что эта нация любит требовать отступного.
К Сук и Сыну была отправлена разведка в лице трех самых мелких капиталистов, которым терять было нечего, кроме самообладания. Войдя в узенькую улицу, далекую от центра и изобилующую сапожниками, разведчики в десятый раз удивились странному местоположению конторы, потом, с глухим надрывом, полюбовались новенькой эмалированной вывеской и вошли в бывший караван-сарай Хайруллы-Махмуд-Оглы.
Торговый дом Сук и Сын помещался в отдаленном конце верблюжьего двора и выходил крошечными окошечками на суровую турецкую террасу. Внутри конторы разведчики увидели традиционную лампу с зеленым абажуром и двух клерков, склоненных над бумагами. Первый клерк был деликатного сложения, обладал множеством прыщей и картавил; второй украшался лишь огромными очками в роговой оправе и длинной философской шевелюрой. При виде вошедших первый почесал кадык, а второй протер стекла очков. На вопрос разведчиков, можно ли видеть главу предприятия, оба единовременно ответили:
— Да, но… — и снова склонились над бумагами, так как внутренняя дверь помещения раскрылась, и на пороге показался виновник торжества. Он курил короткую глиняную трубку, а возраст его было так же трудно определить, как возраст вяленого осетра.
Разведчики внезапно почувствовали себя неприлично прозрачными и даже несуществующими, ибо голландец внимательно глядел сквозь каждого из них на стенку. Потом он высокомерно выпустил голубой клуб дыма и небрежно бросил по-английски прыщавому клерку:
— У меня был кто-нибудь, мистер Гурьиф?
— Да, сэр, несколько минут тому назад вас спрашивали, сэр!
— Да? — безразлично переспросил Ван-Сук и случайно заметил три подавленные его великолепием, но начавшие материализоваться фигуры. — Это вы?
— О, да, мистер Сук! — ответил наиболее находчивый из визитеров.
— Чем могу служить, господа? — сурово спросил голландец.
Находчивый поправил манжеты:
— Будучи представителями торгового мира Трапезонда и видя в вас одного из новых соратников на поприще, мы пришли засвидетельствовать вам свое почтение и, хю-хю, так сказать, пригласить принять участие в поприще… — он иссяк и стал смотреть, как голландец набивает свою глиняную трубку.
Покончив с этим занятием, Ван-Сук вдоволь откашлялся и произнес:
— A-а! Это хорошо, господа, будем друзьями. — Неожиданно и круто он закончил: — Но господа должны извинить меня, так как срочные дела требуют моего отсутствия. — Голландец повернулся вполоборота к дверям своего кабинета и, уже приподняв одну ногу для широкого шага, произнес:
— Будьте здоровы!
Три фигуры, вновь переставшие существовать, испарились во двор караван-сарая.
Во дворе, очухавшись и отерев потные затылки, они заметили нескольких амбалов, боровшихся с огромными тюками. Несмотря на то, что вывеска торгового дома Сук и Сына возвещала торговлю горючими материалами, под террасой действительно стояли три бочки с бензином![10]
— Крышка! — прошептал один из неудачных разведчиков, — такого голыми руками не возьмешь… Орел!
Другой только шумно выдохнул:
— Вот это — да!
ГЛАВА ПЯТАЯ, с участием лучших сил природы, — проникнутая человечностью, космическим мироощущением и отсутствием памяти
Он переживал, казалось, усталость несложной души.
Черное море становилось раздражительным; по утрам дул резкий ветер. «Паразит» буйствовал. Фелюга за фелюгой складывали свою дань в его утробу, где копался, как солитер, среди консервов и овощей Анна Жюри; он же сортировал добычу.
В среде береговых контрабандистов пронесся слух об английском судне, изрыгающем проклятия. Кое-кто поговаривал, что это развлекается со своим верным визирем Кемаль-паша и строит ковы против верующих в Аллаха:
— Он развлекается справедливостью, — иншаллах! — осуждали старики.
В одну из ночей у старого турка, едва вступившего на скользкий путь контрабанды, была отрезана белая, длинная, в три волнистых пряди борода. Капитан дьявольского корабля свернул ее жгутом, заткнул себе за пояс и стал клясться ее именем!..
Уже настало новолуние… Таков был внешний мир, окружавший сонного человека, контуженного в империалистической войне. Большую часть суток он шуршал водой и стеклом в полной темноте и только после первой получки купил себе полбутылки вредного для людей красного света — длинный висячий фонарь. Человек этот часто засыпал за работой, положив голову на стол, а в черной и неспокойной воде фибровых ванночек сама собой проявлялась история разбойничьей яхты. Он был счастлив, потому что никто не мог войти без разрешения в его качающуюся комнатушку; на дверцах ее висел аншлаг: «Фотографическое ателье».
Проснувшись, он качал, напевая, фибровые ванночки… Тайн у Петрова не было; совесть свою он берег для какого-то решительного случая, думая почему-то, что ее хватит только на один прием. Поэтому он любил размышлять о других людях, и была у него профессиональная болезнь — размышлять о них с восторгом: они попадали в память фотографа, как в объектив его аппарата, — в наивыгоднейшем для них освещении. Качая ванночку, он похваливал про себя Корсара, утешал Дика Сьюкки в его небритостях, урезонивал итальянца Титто и заигрывал с хамелеоном патера Фабриция.
В ночь на 13 ателье взлетало и падало, как на качелях. Надвинулась буря. Андрей был вынужден включить электричество и переложить деревянными стружками продукты и орудия своего волшебного ремесла. Рассмотрев на свету новую пластинку — полный семейный ансамбль пиратов, — он грустно покачал головой. — «И чого тоби треба», — вопросил он Титто Керрозини, глядевшего исподлобья, — «дегтю чи синего камню?»
Портрет Керрозини не успел ответить. Во внешнем мире раздался шум, и дверь ателье потрясли три сильных удара.
— Аврал! — прохрипел капитан Барбанегро. — На помощь! — Не заходя в каюту, он ринулся обратно. Фотограф сунул семейный ансамбль под подушку и поспешил на палубу. Кругом свистала и билась беспросветная ночь. Плюя людям в глаза, она, казалось, хлопала гигантскими отдушинами, из которых несло загробным холодом и морской вонью. «Паразит» то возносился на потрясающие высоты, то обрушивался куда-то в преисподнюю. Палубу заливали волны, и Петрову чудилось, что ветер врывается к нему в правое ухо, чтобы вырваться из левого; моменталист подумал, что это явление называется сквозняком в голове, и поскользнулся…
— Кой черт! — гаркнул мокрый, как шкот, Барбанегро, подхватывая фотографа. — Стойте прямо!
Капитан был без плаща, в рубашке с подвернутыми рукавами; борода его дышала водорослями утопленника. Поставив фотографа, как Колумб яйцо, или ребенок Ваньку-встаньку, он прислонил его к мачте и принялся за прерванное занятие — выкачивать насосом воду из трюма: яхта дала течь.
— Работа или смерть! — предложил капитан, когда фотограф оправился.
Оценив положение и отряхнувшись, Петров дико вскрикнул: по всей палубе валялись в непринужденных позах мертвые тела. Но ослушаться Корсара он не смел, и через секунду оба боролись в четыре руки со взбесившейся стихией.
— Ломтик! только один ломтик!..
Этот слабый лепет принадлежал Роберту Поотсу. Механик даже попытался встать, но снова упал ничком. Вслед за ним зашевелился Анна Жюри:
— Лимону! О, ко-ко-ко, лимону!
— Они живы! — со слезами благодарности воскликнул фотограф. — О, капитан!
Но Корсар, чтобы даром не тратить пороху, притворился, будто не слышит этих слов за шумом бури. Ночь была нешуточная: из семи человек команды в строю оставалось три: Дик Сьюкки — у руля, Юхо Таабо — у машины и он, Барбанегро, — у власти[11].