— Да ты, может, и отроду самого не жрамши? Могим, вить, и пошамать! Да ты не бойсь, не возьму я за пошамать твою простыню!
У Сеньки от радости пошла по между пальцев чесотка, но вид он подал, что чесотка эта — старая и холодная, а тряпичниково предложение — дым пустой.
— Два раза сюда давай, эй, нелуженный! — крикнул старик хозяину харчевни.
Хозяин, действительно, был медно-желт и тонко изъеден зеленью. Помещался он за стойкой, обнесенной деревянным забором. Там же, спиной к посетителям, пожирал уголь здоровенный, неприветливый самовар, по прозвищу «Банкир», и угрожающе огрызался огромный таз, в котором жарилась баранья требуха. Харчевня называлась «Пожалуйте кушать кишки»[13]. Случалось почему-то так, что люди обыкновенно посещали ее лишь после неудачных сделок и прискорбных происшествий. Нищий переступал ее порог тогда только, когда, действительно, чувствовал себя нищим, а преступник, когда сознавал себя преступником. Поэтому дела харчевни шли неважно. Неожиданно, в конце мая месяца, положение переменилось. Цифра чистого дохода вскочила до девяноста копеек в день. Появилось домино. Старьевщики, грузчики, рыбаки, инвалиды, люди с заячьей губой и люди без голоса вваливались толпами.
— Везет тебе, Махмудка! — сказал старик, принимая две глиняные миски с жареными кишками.
Харчевник вскинул на говорившего большие красные глаза и нехотя ответил:
— Когда один человек делается счастливый, другой делается несчастливый. Один везет, другой за это не везет… — Он отошел за свой заборчик и вернулся, чтобы подвалить в миску Хлюста жареных кишек. — Мой брат из Трапезонд письмо писал, — так же нехотя сообщил он, — мой брат морской разбойник грабил! Длинный, старый, хороший мусульманский борода резил! Плохой человек морской разбойник!
Хлюст от удивления перестал жевать:
— Бывает рази такой человек — морской разбойник?
— Разный штука бывал на свете! Зачем нет? Аллах все делал — и птица и рыба…
Харчевник отошел к своему посту.
— Молодец, коли бывает! — задумался взволнованный Хлюст. — В море-то ведь спрятаться и вовсе негде! — Как же это разбойничевать?
Тряпичник продолжал мечтать о своем, качая головой и перекатывая на беззубых деснах куски жаркого…
— Вот ты, к примеру, контрабанда!.. — сказал он, наконец. — Какая теперя, малец, контрабанда? Гляди вон, — весь народ сумный сидит! Всякий себе думает, — куда она, мать ее поперек, деваласи?
Сенька свысока оглядел угрюмых посетителей харчевни и обронил:
— Да кто ее знает? — Французская она… Может, ей морской разбойник пользовается! Я вот на ейном месте так бы к нему в руки и побег!
Старик задребезжал хриплым овечьим смехом. С непривычки смеяться лицо у него покраснело и на глазах выступили слезы.
— Хоть и хитер ты, а дите еще малое! — поглядел он на Хлюста с осторожной ласковостью. — Может, и ночевать тебе отроду негде? Работать вместе будем, сметье на солнышке собирать…
Но насытившимся Сенькой уже овладела бессмысленная строптивость:
— Не надо мне. Я пройтиться люблю. Пойду, где воздух здоровый! Потому — мне санаторием надо питаться, а не лясы точить! До скорого…
Хлюст встал и, не глядя на старика, пошел к выходу. У дверей он вспомнил о покинутой под столом Лубянке и вернулся к огорченному сотрапезнику:
— Ты бери, старик, барахло за кишки. Мне не выгодно. Оно, может, и в тифах каких возвратных ходило!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ, повествующая о приливах и отливах, о луне и звездах, морях и матросах, мужчинах и женщинах, поэзии и прозе
Дух романтики точит листву в лопоухих садах санаторий.
— О, море! — вздыхал вслух отъевшийся на заслуженных хлебах Бурдюков, — голубые лагуны, мерцающие под серебристой луной, штили и рифы, скалы и отмели! Легкий бриз касается фок-мачты, и на рулевом колесе дремлет поседевший от соленого ветра штурман. Серебряные волны звучат, как трамвайные звонки, а матросы смотрят на всевозможные звезды и мечтают о своих возлюбленных…
— Ловко, Васька! — сказала Маруся, обсасывая камешек, — вот уж не думала, что ты можешь так выражаться!
Поощрение необходимо поэту, как канифоль смычку — сказал известный русский философ. Бурдюков стал в прихотливую позу, выдвинув ногу на край скалы, нависшей над слабеньким и светлым морем.
— Далекие волны моря вечернего! — шаманил он, — отнесите мой привет людям, томящимся в трюмах, каторжникам, цепями прикованным к скамьям галер, альбатросам, рассекающим белую пену прибоя! В дни зловещих бурь, когда мрачные тучи низко бунтуют над водами, и молнии рассекают свинцовый воздух, когда усталый, как рикша, капитан хриплым голосом отдает приказания: «Иллюминаторы за борт!» «Задраить брандахлысты!» «Камбуз на брамстеньгу!» — пусть определенно не дрогнут ваши мозолистые сердца! Вот взблескивают некоторые звезды и встречные пассаты гонят бурю от бортов корабля, и корма его бритвой разрезает волны! И уже тихо поют птицы, журчит ручей, с тропических островов доносится аромат бананов и съедобной красной сирени, многоцветные павлины острыми клювами излавливают золотых рыбок, а по берегам идут на водопой широкоплечие и прекрасные, как вишня, девушки с ресницами, сметающими загар с их щек, похожих на африканский персик! Их смуглые…
Легкое чмоканье заставило его повернуться. Маруся стояла в неловкой позе, опершись локтем на ухо Опанаса, а последний смотрел куда-то в сторону, почесывая двумя пальцами неестественно задранный подбородок.
— Молодец, Васька! — сказал он свысока. — Ты здорово это про каторжников и альбатросов.
— Пойдем домой, — угрюмо осадил его Бурдюков, — пора и честь знать! Часов одиннадцать, уж никак не меньше.
— Брось, Васька! — удивительно громко возмутилась Маруся. — Откуда одиннадцать?
— Откудыкала! Откуда одиннадцать? Может, и двенадцать уже есть! — Он подошел к Марусе, но она повисла на Опанасовой руке. Бурдюков отступил шага на два и тщательно гмыкнул:
— Мещанская идиллия при луне!
— А ты не смотри, — с искренним участием посоветовал Опанас, но Бурдюков уже ушел вперед, независимо раскачиваясь и то сбивая носком тугие колючки кактусов, то подшибая, как пассажиров в трамвае, шумные, упругие кусты. Парнишка неподдельно страдал.
— донесся издали стон мандолины.
За прозрачными облаками головокружительно летела луна. Море пахло корицей и кровью. Жесткий кустарник выпрямлялся, брызгаясь росой.
«Кровь и песок… — думал Василий, — какая несправедливость! Я сеял, а ты пожинаешь, киевское ракло! Такова участь поэта».
Вдруг Маруся ахнула и вцепилась ногтями в бицепс Опанаса. — Из-под пришибленного Бурдюковым куста возник яростный визг, и тотчас же словно тысяча комаров за-зудела тонким благонамеренным матом, а в глаза ударило нашатырем и ванилью…
«Жженым навозом пахнет!» — едва успел догадаться Опанас… На свет лунный родилось удивительное человеческое существо; в одной руке у него была пара огромных драных башмачищ, в другой — камень.
— Хлюст! — вскрикнул Василий.
Беспризорный мгновенно успокоился и, вглядевшись, щелкнул языком:
— Барахольщики санаторные! А я напасть хотел. Шляются тут по ночам!
Девушка почувствовала на своем загривке холодное дыханье рока; но было уже поздно: опасные слова безвозвратно сорвались с губ:
— Не мы, брат, барахло воруем, а ты!
Сенька снова щелкнул языком:
— Тце-тце, тце, очень мне твои драные чулки нужны!
Опанас и Василий сочувственно захохотали.
— В милицию! — страстно крикнула Маруся, сжимая рукой свое горячее горло.
— Да на что мне милиция сдалась, грязные твои чулки? — холодно удивился Хлюст. — Некогда мне тут с тобой! Поговорить ежели хочешь, заходи утром. До скорого!