Выбрать главу

Шелли хотел пробыть в Сассексе две-три недели, но несколько тревожных писем Харриет значительно сократили этот срок. В первом письме выражалось непонятное Шелли отвращение к Хоггу. А из следующих писем стало ясно, что, воспользовавшись отсутствием друга, Хогг, который всегда казался Шелли идеальным, объяснился в любви его жене и умолял Харриет принадлежать ему. Первое предложение такого рода, оказывается, было сделано еще в начале сентября, сразу же после их переселения из Эдинбурга. Если так мог поступить лучший друг, то чего же ожидать от всех остальных – вот мысль, которая потрясла Шелли. Будучи верным последователем Годвина, он простил бы открытое взаимное чувство его жены к любимому мужчине. Но хитрость и прямой обман друга! Даже трое суток дорожной тряски не могли вывести Шелли из оцепенения.

И здесь понятен Хогг – так Пушкин влюбился в Карамзину, так юный Чернышевский влюбился в жену своего друга Любочку Лободовскую – «парением пола» называл это Мандельштам, – но непонятен Шелли, который, если верить письмам, их холодноватому ироническому тону, их свободе от всякой эротики, не влюблялся в свою жену ни на минуту. «Долг», «честь», рациональные схемы – и всё. И полное отсутствие ревности. Это изумляет, как и полный разрыв с родителями «по принципиальным соображениям».

Где тот мальчик, что прислушивался к дыханию больного отца за дверьми? Не вырос ли он действительно в «нравственное чудовище», как писала о нем позже правая пресса?

Нет, отношения к другим людям и с другими людьми опровергают это. Но то сомнение в христианской морали, которое составляло едва ли не главную взрывную силу романтизма, Шелли пропустил через себя. «Чти отца своего и мать свою». – «За что?» – спрашивает Шелли, не желая знать, что здесь поставлена граница разуму человека.

И отдадим должное доброй старой Англии, взрастившей романтиков, но и сумевшей, в отличие от России, не поддаться им.

Итак, Шелли возвращается в Йорк.

Потом он рассказывал мисс Хитченер, что в первый же день по возвращении они с Хоггом отправились в поля за Йорком: «Единственное, что я могу вспомнить об этом ужасном дне, это то, что я простил его, полностью простил. Я остался другом ему и надеялся довести до его сознания, что отвращение вызывали у меня его поступки, а не он сам, и что я оцениваю человека не по тем поступкам, которые он совершил, а по тем, которые он совершает сейчас, и надеюсь, придет время, когда он будет относиться к своей ужасной ошибке с тем же отвращением, с каким отношусь к ней я».

Хогг был бледен и говорил мало. После этого происшествия уважение Перси к Харриет значительно возросло. Для ее спокойствия нужно было расстаться с Хоггом и покинуть Йорк. К этому времени в Йорк приехала старшая Уэстбрук. Молодым людям, вкусившим полной свободы, не так-то просто было приноравливаться к постоянному проницательному надзору.

14

Перси и Харриет уже несколько дней обсуждали переезд из Йорка. Их сомнения были разрешены неожиданно – вдруг пришедшим на память стихотворением Вордсворта: а почему бы не поселиться по соседству с любимым поэтом и его друзьями в прекрасном озерном крае где-нибудь около городка Кесвик.

Поэты озерной школы Вордсворт, Кольридж и Саути жили тут с конца 90-х годов. Именно тут родились знаменитые «Лирические баллады» Вордсворта и Кольриджа; именно в этих балладах новая английская поэзия впервые громко заявила о себе. «Баллады» предварялись большой теоретической статьей Вордсворта, которую с самого начала приняли как манифест новой поэзии.

Они принимали принципы Просвещения уже не разумом – всем существом. Пример юного Шелли, еще по сути не ставшего поэтом, тут очень характерен, но тот разрыв между реальным и идеальным, который еще только беспокоил Годвина, для романтиков стал мучителен. И они заполняли его – кто смирением перед невыразимым, как лейкисты, кто иронией, как Байрон, кто романтическим безумием, как Шелли, наконец, отстранением от безобразного в мире, как Китс. Мир одновременно требовал вживания в него как в целое и сопротивлялся этому в жизненной и художественной практике. Вновь «трещина прошла через сердце поэта». Приятие этого мира приводило к бесплодию, как это случилось у лейкистов, его неприятие – к ранней смерти, настигшей Байрона, Китса и Шелли и повлиявшей на европейское сознание не менее, чем их поэзия.

Те поэты, которых принято теперь именовать «английские романтики», были очень различны. Никто из них, за исключением, может быть, Кольриджа, крупнейшего теоретика английского романтического движения, и не предполагал, что будет так понят потомками. Более того, сосуществование во времени таких непохожих в отношении к жизни, к событиям, к самому поэтическому слову поэтов, как Вордсворт и Шелли, Скотт и Китс, Лэндор и Байрон, приводило к тому, что ни современники, ни последующие читатели, не занимавшиеся историей английской литературы специально, не могли усмотреть основополагающего единства их творчества, единства, порожденного, пожалуй, лишь самим духом времени.