Как человек, он верит в силу примера. В этом плане центром притяжения, робкого подражания выступает Луций Мамилий Туррин: благодаря ему Киферида, Цезарь, Юлия Марция обращены к жизни лучшей – доброй и благородной стороной, их поступки несут в себе отблеск света души Луция. Цезарь пишет Кифериде: «Счастлив же я не только потому, что вы наслаждаетесь этой дружбой, но еще и потому, что через вас (и надеюсь, госпожа, что и через меня) этот гений, если можно так выразиться, проявит себя в мире, хотя нам и не дозволено называть его имя» [1; 160]. Читателю явлены примеры этого «отражения»: исполненные благожелательности, чуткости наставления Юлии Марции Клодии; благородная выдержка, сила духа Кифериды, Цезаря, с какой они переносят свои страдания после внезапного обрыва любовных отношений, не проронив ни слова упрека, неуважения к виновникам. Уайлдер щедр на изображение молчаливых поступков доброжелательности. Во всем этом сказывается его полемика с экзистенциалистской трактовой ситуации «я – другие»; фатальная однозначность «ад – это другие» для Уайлдера неприемлема, в его интерпретации взаимного подавления, отчуждения можно избежать. Сартровскую концепцию отчуждающей силы взгляда «другого» Уайлдер учитывает, но она также не фатальна: «как трудно, дорогой Луций не стать таким, каким тебя видят другие. Раба держат в двойном рабстве – его цепи, и взгляды окружающих, твердящие ему: ты раб» [1; 105]. И Цезарь перечисляет ложные представления о его скаредности, жестокости, зависти к чужим талантам, жажде лести, и признается, что чувствует себя 10–20 раз на день опускающимся до этого «и вынужден себя одергивать» – работа по становлению личности, достойной сообщества людей, ведется ежедневно, ежемесячно, всю жизнь.
Большое место в этом становлении, открытии самого себя отводится поэзии, любви. Пяти «голосам» отданы автором мнения о месте поэзии в мире, жизни человека. Все они так или иначе скрещиваются вокруг поэзии реального, исторического лица Гая Валерия Катулла, гордости Рима, силой своего гения равного Лукрецию, превзошедшего во многом греческих мастеров. По мнению Цезаря, Катулл не менее значим, чем верховный государственный деятель. Цезарь испытывает единственную слабость – желание быть увековеченным в стихах Катулла: они представляются ему более долговечными, чем его собственные преобразования.
Читателю предстоит уяснить доводы этого возвышения сопоставлением всех голосов, особенно Катулла, Клодия, Цезаря. Для Цезаря поэзия – язык духа, воплощающего в себе магически прекрасное выражение пережитого автором, который дарит открытое гением в себе другим людям. Цезарь цитирует стихи Катулла:
И комментирует их так: «Он запечатлел свой солнечный полдень в песне; я сейчас тоже переживаю свой полдень, и поэт разжег для меня его сияние» [1; 121–122]. Слово в поэзии воспринимается не отдельной частицей смысла, а его потенцией – узлом, гроздью значений, которые коннотативно богаты и могут быть идентифицированы многими в их восприятии. Функция настоящей поэзии в могуществе воздействия на человека. «Когда стихи сложены державной рукой, тут уж они не мучат, а, клянусь Геркулесом, словно они возвышают. Шаг вдвое шире, и рост вдвое выше» [1; 121].
Цезарь ясно видит, что развитие становления человека находится в прямой зависимости от богатства духа, обретшего свой выразительный, гибкий язык в поэзии, разительно отличающийся от куцего «языка плебса». Поэтому он видит в Катулле главного сподвижника в реализации своего основного замысла – возвышение нового, духовно богатого человека. Испытывая постоянное одиночество (оно лишь на короткое время прервалось с прибытием Клеопатры), Цезарь после бдения у смертного одра Катулла, произносит вдвойне горестное: «А теперь и Катулл мертв».