Тот торговец был из знакомых, иногда заезжал к нам, но были другие гости, посетившие нас единожды и исчезнувшие навсегда.
Однажды со мной пытался заговорить монах, по виду – францисканского ордена. Вроде был тот монах ничем не примечателен: говоря о нем, и трех слов не наберешь. Я бы только смог сказать, что он невысок и вид имел угрюмый. Появился в нашей таверне вечером и сразу занял пустой угол, словно подальше от особого внимания. Посидев немного, монах без лишней надобности прикрыл голову капюшоном. И как раз к нему подошел папаша Арно.
– Что желает господин хороший?
Я стоял рядом с кухней и не услышал ответ, последовавший из-под капюшона, но заметил, как папаша Арно насторожился. Вроде он собирался спросить что-то, но, поколебавшись, громко крикнул:
– Эй, Корнелиус, воду и хлеб на этот стол!
Схватив ломоть хлеба и кувшин, я бросился вон из кухни. Когда я расставил скромное угощение, монах быстро глянул на меня, и я догадался, что смутило хозяина. Глаза монаха метались непрестанно, цепляли людей и предметы, но ни на чем не задерживались, скользили, загораясь беспокойным огнем, и, казалось, жили своей жизнью, отдельной от их хозяина. Уж не приступ ли лихорадки случился с ним в дороге, а может, что и похуже, – подумалось мне.
Я отходил от стола, когда что-то удержало край моей рубахи. Оглянувшись, увидел мелькнувшую руку монаха и ещё раз почувствовал на себе его скользящий взгляд.
– Я понял: тебя зовут Корнелиус. Ты давно живешь здесь?
Было в этом человеке нечто, заставившее меня остановиться. Говорил он глухим шепотом, но шепот звучал как последние раскаты грома после сильной грозы. Руки его не лежали спокойно, а без всякой надобности поправляли одежду, у меня мелькнула мысль, что неудобно монаху в этой одежде, и заметно она ему велика.
Не дождавшись ответа, монах зашептал снова:
– Давно здесь живешь? Верно, ты всех здесь знаешь?
Неизвестно, чем бы эти расспросы закончились, если бы папаша Арно не поторопился к нам подойти.
– Не сердитесь, мой господин, мальчишка этот мал да глуп, ему бы только поглазеть вместо того, чтобы работать… – и от звонкой затрещины у меня загудело в голове.
Благоразумным было поскорее убраться, что я не замедлил сделать. Прислуживая другим гостям, я старался не смотреть в угол, где оставил монаха, но чувствовал, как временами он посматривает на меня, и каждый раз, когда я против воли всё же поворачивался к нему, его беспокойные руки шевелились, словно делали мне знаки подойти.
Поев, монах продолжал сидеть молча, словно чего-то ждал. Сидел он сильно сгорбившись, опершись руками о стол, а его лицо совсем исчезло в капюшоне. Мне стало казаться, что он непременно хочет со мной говорить, и, верно, от этого я и сам сильно заволновался. Я то страшился наказания за нарушение запрета, то желал этого разговора, ведь до сих пор никто не обращал на меня самого малого внимания. От волнения у меня так задрожали руки, что добрая половина кувшина расплескалась прямо под ноги ужинавших. Увидев это, папаша Арно в ярости заорал на всю таверну, разговоры разом притихли, а странный монах будто очнулся от забытья. В величайшем беспокойстве он оглянулся, пытаясь сообразить, что произошло, потом как вспомнил что-то и потянулся к кожаному мешочку, болтавшемся у него на поясе. Бросив на стол мелкую монету, он, не говоря ни слова, пошел к двери, даже не спросив про ночлег, несмотря на поздний вечер. Это вызвало ещё больше удивления у папаши Арно: в те времена, как, впрочем, и сейчас, путешествовать ночью, да ещё одному, было делом не только неразумным, но и опасным. Однако удерживать его никто не стал…
Позже, уже собираясь идти спать, я слышал, как папаша Арно тихонько говорит жене:
– Сдается мне, и не монах он вовсе… Слышишь, Анна?
– Да, много лихих людей, такие времена, что и говорить, – только и сказала мамаша Арно, прибирая в кухне. Они были довольны, что столь подозрительный гость без лишних хлопот убрался со двора, и больше не заговаривали о нем. Я же ещё несколько дней вспоминал о его следящем взгляде, но потом успокоился.