Выходил он отсюда только утром на заседания Собрания, а вечером, в семь часов, — в клуб якобинцев. Костюм Робеспьера, даже в ту эпоху, когда демагоги льстили народу, подражая нищете цинизмом и небрежностью в платье, был всегда чист, приличен, опрятен, как у человека, который уважает себя в глазах других. Несколько вычурная заботливость Робеспьера о своем достоинстве проявлялась даже в его внешности. Волосы, напудренные добела и приподнятые на висках, светло-голубой кафтан, застегнутый на пуговицы и открытый на груди, чтобы был виден белый жилет, короткие штаны желтого цвета, белые чулки, башмаки с серебряными пряжками составляли неизменный костюм Робеспьера в продолжение всей его общественной жизни.
Единственным развлечением Робеспьера стали уединенные прогулки, в подражание Руссо, по Елисейским полям или в окрестностях Парижа. Единственным спутником его прогулок была большая собака (дог), которая спала у дверей его комнаты и всегда следовала за своим господином, когда он выходил. Эта громадная собака, известная целому кварталу, звалась Броун. Робеспьер очень ее любил и беспрестанно играл с ней. Вот единственный конвой этого тирана, который заставлял трон трепетать, а всю аристократию своего отечества — бежать за границу.
В дни первых заседаний Конвента Робеспьер являлся вполне неподкупным деятелем революции: его невозможно было подкупить ни золотом, ни кровью. Его имя господствовало над всеми. Коммуна щеголяла Робеспьером и с удовольствием признавала полный авторитет его действий. Жирондисты, хотя и питали презрение к второстепенному пока таланту Робеспьера, но все-таки трепетали перед этим человеком: с удалением Дантона только он один мог оспаривать у них управление народом.
Но Робеспьер уже давно прервал все близкие отношения с госпожой Ролан и ее друзьями. Верньо, упоенный могуществом своего слова, презирал в Робеспьере его глухую речь, которая всегда только рокотала, но никогда не разражалась громовыми ударами. Петион, долгое время друг Робеспьера, не прощал ему утраты половины народной благосклонности. Популярность еще меньше допускает возможности раздела, чем власть. Луве, Барбару, Ребекки, Инар, Дюко, Ланжюине — все эти молодые депутаты Конвента, которые, явившись в Париж, считали себя облеченными всемогуществом национальной воли и думали всё подвести под республиканскую конституцию, — приходили в негодование, обнаружив в Коммуне узурпаторскую и мятежную власть, которую следовало или ниспровергнуть, или терпеть, а в Робеспьере — такого властелина общественного мнения, с которым приходилось считаться. Слухи о диктатуре распространялись как приверженцами Робеспьера, так и его соперниками. Эти слухи поддерживал Марат, который не переставал требовать у народа передачи власти и топора в руки кого-нибудь одного, чтобы поразить всех врагов разом. Жирондисты усиливали такие слухи, сами им не веря. С тех пор как подозрение в роялизме не могло больше задеть никого, подозрение в стремлении к диктатуре стало самым тяжким ударом, какой партии могли нанести друг другу.
Если господство над общественным мнением было единственной мечтой Робеспьера, то стремление к действительной и прямой диктатуре стало клеветой против его здравого смысла. Враги Робеспьера, нападая на него, взяли на себя труд его возвысить. Обвинять Робеспьера в притязаниях на диктатуру значило оказать двоякую услугу его репутации. С одной стороны, это значило дать ему легкую и верную возможность доказать свою невинность, а с другой — действительно сделать Робеспьера кандидатом на верховную власть по предложению самих его клеветников: двойное счастье для честолюбца.
Конвент начал свои заседания. Двадцать четвертого сентября Керсэн, бретонский дворянин, моряк, писатель, с первого дня связанный с жирондистами любовью к свободе и одинаковым отвращением к преступлению, вдруг потребовал, в связи с беспорядками на Елисейских полях, чтобы были назначены комиссары для отмщения за насилие над первыми правами человека — свободой, собственностью, жизнью. «Пора уже, — воскликнул Керсэн, — воздвигнуть эшафоты для убийц и для тех, кто призывал к убийству». Потом, обернувшись в сторону Робеспьера, Марата и Дантона, продолжал громовым голосом: «Быть может, надо обладать некоторым мужеством, чтобы поднять здесь голос против убийц!..» Собрание затрепетало и разразилось рукоплесканиями. Бюзо, поверенный Ролана, воспользовался волнением, произведенным речью Керсэна, чтобы взойти на трибуну и завязать борьбу, расширив ее арену.
«Среди глубокого волнения, вызванного предложением Керсэна, — сказал Бюзо, — мне нужно сохранить хладнокровие, подобающее свободному человеку. Чуждый партиям, я явился сюда с надеждой, что могу сохранить свою нравственную независимость. Нужно, чтобы я знал, чего должен ожидать или бояться. Находимся ли мы в безопасности? Существуют ли законы против людей, подстрекающих к убийству? Или думают, что мы не принесли с собой республиканского духа, не способного склониться перед насилием людей, цель и намерения которых мне неизвестны? От вас требуют формирования общественной силы; с таким же требованием обращается к вам министр внутренних дел — тот самый Ролан, который, несмотря на возводимую на него напраслину, остается одним из добродетельнейших людей Франции. (Рукоплескания.) Я также требую общенационального войска, в формировании которого участвовали бы все наши департаменты. Нужен закон против тех бесчестных людей, которые убивают потому, что не имеют мужества сражаться… Не хотят ли сделать нас рабами некоторые парижские депутаты?..»