Выбрать главу

Луве сошел с трибуны под гром рукоплесканий. Робеспьер попросил несколько дней для подготовки своей защиты. Собрание даровало ему эту отсрочку со снисходительностью, очень похожей на презрение.

Он должен был держать речь в понедельник 5 ноября. Вызванный президентом на трибуну, он взошел туда бледнее, чем когда-либо. В ожидании, пока установится молчание, его пальцы судорожно стучали по столу трибуны, как случается у музыканта, который рассеянно пробует клавиши фортепьяно. Ни один одобрительный жест, ни одна сочувственная улыбка не поддерживала Робеспьера в Собрании. Все взгляды казались враждебны, все губы презрительно сжаты, все сердца замкнуты.

Он начал высоким и резким голосом:

«Граждане! В чем я обвиняюсь? Где мои богатства; где мои армии? Все это в руках моих обвинителей. Чтобы их обвинение могло получить малейший вид правдоподобия, надо предварительно доказать, что я был вполне глуп. Но если я глуп, то остается объяснить, почему люди умные употребили столько усилий, чтобы представить меня Национальному конвенту самым опасным из всех заговорщиков. Обратимся к фактам. В чем меня упрекают? В дружбе Марата? Я мог бы откровенно изложить свое мнение о Марате, не говоря ни лучше, ни хуже того, что думаю. Но я не люблю высказывать свою мысль только для того, чтобы льстить господствующему мнению. Я в 1792 году имел единственный разговор с Маратом. Я упрекал его за преувеличения, вредившие делу, которому он служил. Покидая меня, он объявил, что не нашел во мне „ни взглядов, ни смелости государственного мужа“. Такие слова вполне отвечают на клевету тех людей, которые хотят соединить меня с этим человеком.

Но я беспрестанно выступал, как указывают мне, у якобинцев и пользовался исключительным влиянием на эту партию. Дело в том, что с 10 августа я и десяти раз не вступал на трибуну клуба якобинцев. До 10 августа я работал вместе с ними над подготовкой священного восстания против тирании и вероломства двора и Лафайета. В клубе якобинцев тогда присутствовала вся революционная Франция! А вы, которые меня обвиняете, вы были с Лафайетом! Хотите ли и вы, как он, разделить народ на два народа — на честных людей и на сволочь?!

В чем я далее виноват? Я принял звание муниципального сановника? Я отвечаю, что с января 1791 года отказался от прибыльного и нисколько не опасного места публичного обвинителя. Я был избран только 10 августа и далек от притязаний похитить честь боя и победы у тех людей, которые заседали в Коммуне в эту ужасную ночь, которые вооружили граждан, управляли движением, арестовали Мандата! Говорят, что интриганы заседали в генеральном совете; кто же знает это лучше меня? Они в числе моих врагов. Это учреждение упрекают в произвольных арестах? Когда римский консул подавил заговор Каталины, Клодий обвинил его в нарушении законов. Я видел здесь таких граждан, мало походящих на Клодия, но которые за несколько дней до 10 августа имели благоразумие бежать из Парижа и ныне обвиняют Парижскую коммуну, с тех пор как она восторжествовала вместо них. Незаконные поступки? Так разве спасают отечество с уголовным кодексом в руке? Все это происходило незаконно, без сомнения. Да, незаконно, как падение Бастилии, незаконно, как падение трона, незаконно, как сама свобода! Граждане, вы хотите революции без революции? Кто может обозначить точный пункт, где разобьются волны народного восстания? Какой народ подобной ценой мог бы когда-либо сломить деспотизм?

Что же касается дней 2 и 3 сентября, то те, кто приписывают мне хоть малейшее участие в этих событиях, люди или очень легковерные, или очень злонамеренные! Я предоставляю души их угрызениям совести, если угрызение совести может предполагать душу! В ту эпоху я перестал заседать в Коммуне и оставался дома!.. Граждане, оплакивайте эту жестокую ошибку. Но пусть ваша горесть имеет предел, как и все человеческое! Сохраним несколько слезинок для бедствий более трогательных! Оплакивайте сто тысяч патриотов, умерщвленных тиранией! Оплакивайте наших граждан, умирающих в горящих домах, и детей, убиваемых в колыбелях или в объятиях матерей! Чувствительность, которая скорбит почти исключительно о врагах свободы, мне подозрительна. Перестаньте махать перед моими глазами окровавленной мантией или я подумаю, что вы хотите опять повергнуть Рим в оковы.

Что касается меня, то я отказываюсь от справедливой мести, которой мог бы преследовать моих клеветников. Я хочу только возврата мира и свободы. Граждане! Пройдите твердым и быстрым шагом ваше прекрасное поприще, а я желал бы, даже ценой моей жизни и репутации, помогать вам на славу и на счастье нашего общего отечества!»