Едва Робеспьер закончил, как Луве и Барбару, выведенные из терпения рукоплесканиями, которыми Собрание и зрители встретили оратора, устремились на трибуну, чтобы возразить; но впечатление от речи Робеспьера уже отразилось на голосовании: все вынуждало Конвент окончить прения. В глазах самых дальновидных жирондистов — Верньо, Петиона, Бриссо, Кондорсе, Жансонне, Гюаде — их враг и так уже выходил великим, они не хотели возвеличивать его еще больше. Марат видел в победе Робеспьера свою собственную победу, несмотря на отречения, предметом которых стал его образ мыслей. Дантон торжествовал, видя оправдание диктатуры и покрытие сентябрьских преступлений знаменем общественного блага. Молчание оказалось кстати для всех, кроме обвинителей. Но Барбару, приведенный в негодование упорным отказом в праве выступить, подошел к трибуне, чтобы в качестве гражданина иметь слово, в котором получил отказ как депутат. «Вы меня выслушаете, — восклицал он, стуча обоими кулаками по решетке, — вы меня выслушаете?! Ну так я вырежу свое обвинение на мраморе!»
Шум, саркастические возгласы, смех трибун заглушают голос Барбару. Его обвиняют в унижении самого понятия народного представителя.
Новость о торжестве Робеспьера мгновенно распространилась в толпе, которая теснилась у подъездов Тюильри, чтобы выразить сожаление своему трибуну или отомстить за него. Появление Робеспьера в клубе якобинцев привлекло туда вечером большое количество народа. При входе Робеспьера в зал зрители разразились рукоплесканиями. «Пусть говорит Робеспьер, — сказал один из членов клуба, — только он может рассказать о том, что сделал сегодня». «Я знаю Робеспьера! — возразил другой якобинец. — Я уверен, что он будет молчать. Этот день — лучший из всех, какие видела свобода. Робеспьер, преследуемый как злоумышленник, торжествует. Его мужественное и искреннее красноречие смутило его врагов. Его пером, как и сердцем, руководит истина. Барбару бежал. Гадина не смогла выдержать взора орла».
Петион, который не мог говорить в Конвенте и не хотел говорить у якобинцев, велел на следующий день отпечатать прокламацию, в которой позорил Марата, порицал Коммуну, сваливал сентябрьскую кровь на убийц. «Что же касается Робеспьера, — говорил Петион, — то его роль объясняется его характером. Подозрительный, недоверчивый, он повсюду видит заговоры и опасности; его желчный темперамент и меланхолическое воображение окрашивают каждый предмет колоритом преступления. Веря только в себя, говоря только о себе, всегда убежденный, что против него интригуют, он жадно добивается рукоплесканий: эта-то слабость его к популярности и заставила думать, что он стремится к диктатуре.
Робеспьер добивается только исключительной, ревнивой любви к самому себе!»
Этот портрет Робеспьера был верен и относительно самого Петиона. В то время между партиями Горы и Жиронды существовало больше подозрений, чем действительных столкновений. Общие друзья, которые хотели их сблизить, были поверенными этих взаимных обвинений.
Когда Дантон оставил министерство юстиции, министром внутренних дел назначили Тара. Это был революционер — по философскому убеждению, ученый — по профессии: один из тех людей, которых обстоятельства увлекают до противоречия с их собственным разумом. Слишком робкий, чтобы сопротивляться вместе с жирондистами, слишком совестливый, чтобы действовать вместе с монтаньярами, Тара пытался посредничать и бывал то терпим, то любим, то презираем обеими партиями.
«Я часто с ужасом вспоминал, — пишет он в своих „Воспоминаниях“, — о двух разговорах, какие у меня состоялись с Саллем и Робеспьером. Я узнал того и другою в Учредительном собрании; считал их одинаково очень искренно преданными революции и нисколько не сомневался в их честности. Если уж нужно было бы заподозрить в бесчестности кого-нибудь их них, то Робеспьера я бы заподозрил последним. Однажды я просил его подумать о некоторых идеях, которые ему изложил: „Мне нет нужды обдумывать, — отвечал он мне, — я всегда полагаюсь на первое впечатление. Все эти депутаты Жиронды, все эти Бриссо, Луве, Барбару — контрреволюционеры и интриганы“. „Но где же они интригуют?“ „Везде, — сказал Робеспьер, — в Париже, во Франции, во всей Европе! Жиронда с давнего времени решила отделиться от Франции и присоединиться к Англии. Жансонне громко сказал всем, кто хотел слышать, что они здесь не представители, но уполномоченные Жиронды. Бриссо интригует в своей газете, которая стала набатом к междоусобной войне. Он ездил в Лондон, и известно зачем. Ролан состоит в переписке с изменником Монтескье: они вместе стараются открыть Францию пьемонтцам. Дюмурье угрожает больше Парижу, чем Бельгии и Голландии. Этот шарлатан героизма, которого я хотел арестовать, каждый день обедает с жирондистами. О, я очень утомлен революцией! — вдруг воскликнул он. — Я болен; никогда отечество не находилось в большей опасности, и сомневаюсь, чтобы оно могло быть спасено!“ „Но не испытываете ли вы какого-нибудь сомнения относительно фактов, которые только что высказали?“ — спросил я его. „Никакого“, — отвечал мне Робеспьер.