Демулен явился жестоким чадом революции, Марат же стал ее яростью; в его идеях слышались прыжки дикого зверя, а в слоге — скрежет когтей. Его журнал «Друг народа» обливался кровью в каждой строке. Писатель без таланта, ученый без имени, страстно желая славы, но не получив ни от общества, ни от природы средств прославиться, он мстил всему великому не только в обществе, но и в природе. Гений был Марату ненавистен не менее аристократии. Марат его преследовал как своего личного врага. Равенство сделалось его манией потому, что чье-нибудь превосходство становилось ему мучением. Марат любил революцию, поскольку она понижала всех до его уровня; он любил ее кровь потому, что кровь смывала оскорбительность его долгой неизвестности. Он сделался доносчиком во имя народа, зная, что донос — это не что иное, как лесть по отношению к тем, кто сам трепещет. Народ же трепетал всегда. Истинный пророк демагогов, вдохновляемых безумием, Марат выдавал свои ночные грезы за дневные заговоры. Он прикрывался таинственностью, как все оракулы. Он жил во мраке, выходил только ночью, вступал в сношения с людьми только после зловещих предосторожностей. Подземелье служило ему жилищем. Он скрывался там, невидимый ни кинжалу, ни яду. Журнал его представлял воображению нечто сверхъестественное. Доверие, которое питали к Марату, походило на поклонение. Запах крови, которой он беспрестанно требовал, бросался ему в голову. Это было безумие революции, выразившееся в человеке, который сам был олицетворенным безумием!
Бриссо, Кондорсе, Карра, Лакло — все эти люди побуждали народ идти дальше пределов, которые Барнав ставил событию 21 июня. Статьи порождали предложения, за предложениями следовали петиции, за петициями — уличные волнения.
Народ, у которого вся политика состоит в чувстве, ничего не понимал в отвлеченных суждениях государственных людей Собрания, из уважения к королевскому сану навязывающих ему беглого короля. Умеренность Барнава и Ламетов в глазах народа стала сообщничеством. Во время всех народных сборищ слышались крики об измене. Декрет Собрания послужил сигналом возрастающего брожения, которое с 13 июля выразилось в проклятиях и угрозах. Массы рабочих, выйдя из мастерских, наполнили городские площади и требовали от муниципальных властей хлеба; чтобы их успокоить, община решила выдать им продовольственные и денежные субсидии. Байи, мэр Парижа, открыл для них временные работы, люди ненадолго отвлеклись, но очень скоро забросили работу, привлекаемые шумом и криками о голоде.
Толпа направлялась из ратуши к Клубу якобинцев, из клуба — в Национальное собрание, требуя теперь уже низложения республики. У этой толпы не было другого вождя, кроме тревоги. Воля ее звучала тем могущественнее, чем она была анонимнее. Толпа шла сама, говорила сама, сама писала на улицах свои угрожающие воззвания. Первая из таких петиций, представленная Собранию 14-го числа в сопровождении 4000 просителей, оказалась так и подписана: «Народ». Собрание, твердое и бесстрастное, выслушав петицию, перешло к очередному вопросу повестки дня.
Выйдя из Собрания, толпа направилась на Марсово поле. Вторую петицию составили в выражениях еще более повелительных: «Уполномоченные свободного народа, неужели вы разрушите дело, которое мы совершили?! Неужели вы замените свободу царством тирании? Если это так, то знайте, что французский народ, завоевавший себе права, не хочет больше их терять». Оставив Марсово поле, народ окружил Тюильри, Национальное собрание, заполнил Пале-Рояль. Призвали закрыть театры и провозгласили запрет на общественные увеселения до тех пор, пока требования народа не окажутся выполненными.
Вечером до четырех тысяч человек сошлось в Клубе якобинцев: именно там находились люди, обладавшие наибольшим доверием нации. Трибуну занял член клуба, который обвинил одного гражданина в оскорблении Робеспьера. Обвиненный оправдывался, но его выгнали из Собрания. В эту минуту появился Робеспьер и просил прощения для этого гражданина. Рукоплескания приветствуют его великодушное вмешательство, энтузиазм достигает своего апогея. Лакло предлагает составить петицию. Она будет отправлена в департаменты и удостоверена десятью миллионами подписей. Один из членов возражает против этой меры — во имя мира. Тогда поднимается Дантон: «Я также люблю мир, но не мир рабства. Если у нас есть энергия, покажем ее. Пусть те, кто не чувствуют в себе мужества взглянуть в лицо тирании, не трудятся подписывать нашу петицию. Нам не нужно лучшего испытания, чтобы узнать самих себя».
Затем вновь заговорил Робеспьер. Он указал народу, что Барнав и Ламеты играют такую же роль, как Мирабо: «Они действуют по соглашению с нашими врагами, а нас называют мятежниками!» Более осторожный, чем Лакло и Дантон, он, впрочем, не высказался о петиции. В итоге народ одержал верх: разошлись в полночь, согласившись подписать петицию на другой день на Марсовом поле.