Ваши предписания и угрозы, — продолжал Бриссо, — следует главным образом обращать к иностранным державам. Время показать Европе, кто вы такие, и потребовать от нее отчета в нанесенных вам обидах. Одно из двух: или они окажут почтение нашей конституции, или выскажутся против нее. В первом случае те, кто теперь благоволит эмигрантам, должны будут их изгнать, во втором случае вы должны сами напасть на державы, которые осмелятся вам угрожать. В прошлом столетии, когда Португалия и Испания дали убежище Карлу II, Англия напала на ту и другую.
Не бойтесь ничего: образ свободы, подобно голове Медузы, устрашит армии наших врагов. Английский народ любит свою революцию; император боится силы вашего оружия; что же касается русской императрицы, отвращение которой к французской конституции известно и которая похожа в некотором отношении на королеву Елизавету, то она не должна ожидать успеха больше того, какой Елизавета имела в Голландии. За полторы тысячи миль едва ли возможно покорить и рабов, а людей свободных тем более нельзя покорить на таком расстоянии. О других государях не стоит и говорить; они недостойны считаться серьезными вашими врагами, и я думаю поэтому, что Франция должна воскресить свои надежды, возвысить свое положение. Вы объявили Европе, что не предпримете больше завоеваний, но вы имеете право предложить выбор между несколькими возмутителями и целой нацией».
Эта речь, хотя и противоречила самой себе в некоторых частях, однако же обличала намерение Бриссо совместить три роли в одной и привлечь к себе разом три партии Собрания. В своих философских принципах он принимал язык умеренности и повторял выражения Мирабо против законов об экспатриации. В своих нападках на государей он раскрывал народу коварство короля. Наконец, обвиняя дипломатию министров, Бриссо стремился к внешней войне, выказывая при этом энергию патриота и предусмотрительность государственного человека, потому что знал, что первым актом войны будет объявление короля изменником.
Кондорсе, друг Бриссо, подобно ему пожираемый честолюбием, сменив его на трибуне, лишь комментировал его. Как и Бриссо, он закончил приглашением державам высказаться за или против конституции и потребовал обновления дипломатического корпуса.
Было понятно, что вполне сформированная партия захватывает трибуну и предъявляет права на господство в Собрании. Бриссо был душой интриг в этой партии, Кондорсе — философом, Верньо — оратором. Верньо взошел на трибуну, окруженный обаянием своего чудного красноречия, молва о котором намного опередила его. Взоры Собрания, молчание на всех скамьях — все это возвещало одного их тех великих актеров революционной драмы, которые показываются на сцене только для того, чтобы насладиться популярностью, собрать рукоплескания — и умереть.
Верньо, уроженец Лиможа, адвокат из Бордо, обожал революцию как возвышенную философию, которой предстояло очистить целую нацию без всяких жертв, кроме предрассудков и тирании. У Верньо имелись теории, но вовсе не было ненависти; наличествовала жажда славы, но не честолюбие. Сама власть казалась ему чем-то слишком вульгарным, чтобы ее добиваться. Властью ради нее самой он пренебрегал, а если домогался ее, то только из-за своих идей. Слава и потомство составляли две цели помышлений Верньо. Он всходил на трибуну только для того, чтобы с высоты ее встать лицом к лицу с тем и другим; впоследствии он то же самое увидел с высоты эшафота. Верньо устремился в будущее, оставаясь молодым энтузиастом, бессмертным в памяти Франции; некоторые несовершенства личности оказались смыты его благородной кровью.