«Существуют ли обстоятельства, — задался он в самом начале своей речи вопросом, — в которых естественные права человека могли бы позволять нации принимать любые меры против эмиграции?» Не найдя ответа на свой вопрос, Верньо высказывается против этих мнимых естественных прав и признает выше всех прав индивидуальной личности право общества, которое совмещает их все в себе и господствует над ними, как целое господствует над частью. Он ограничивает политическую свободу правом гражданина делать все, лишь бы только он не вредил отечеству; но тут Верньо и устанавливает ее пределы. Без сомнения, человек обладает правом отрекаться от отечества, в котором он родился и к которому относится как член к телу, но такое отречение является изменой. Она разрывает договор между этим человеком и нацией. Нация не обязана более покровительствовать ни его собственности, ни его личности. Верньо доказывает, что общество придет в упадок, если откажется от своего права удерживать тех, кто покидает его во время опасности. Но что будет, если эмигрант перестанет быть беглецом и сделается врагом, если массы ему подобных окружат нацию сетью заговоров? Неужели эмигрантам будет дозволено нападать, а добрым гражданам — запрещено защищаться?
«Нам говорят, — продолжал Верньо, — что эмигранты не имеют никаких дурных намерений против своего отечества: это не более чем просто путешествие. Где легальные доказательства фактов, которые приводятся против них? Когда вы представите эти доказательства, тогда будет время наказать виновных… О вы, которые говорите подобным образом! Зачем вы не были в сенате Рима, когда Цицерон обвинял Катилину, вы и тогда также потребовали бы легальных доказательств! Я воображаю, как бы он был этим смущен. Пока он стал бы искать доказательства, Рим бы разрушили, Каталина вместе с вами царствовал бы на развалинах. Легальные доказательства! А сообразили ли вы, сколько крови они будут стоить? Нет-нет, предупредим наших врагов, примем строгие меры, освободим нацию от непрерывного жужжания кровожадных насекомых, которые беспокоят и утомляют ее.
Каковы же должны быть эти меры? Надо сначала направить удар на имущество отсутствующих. Скажут, что эта мера слишком мелка. Какое нам дело до ее крупного или мелкого значения? Речь идет только о ее справедливости. Что же касается дезертировавших офицеров, то их участь записана в Уголовном кодексе: это смерть и позор! Французские принцы еще более виновны. Приглашение возвратиться на родину, с которым вам предлагают обратиться к ним, не удовлетворит ни вашей чести, ни вашей безопасности. Говорят о глубокой горести, которой будет проникнуто сердце короля. Брут умертвил своих детей, преступных перед отечеством! Сердце Людовика XVI не будет подвергнуто такому жестокому испытанию. Если эти принцы, дурные братья и дурные граждане, отказываются его слушаться, то пусть он обратится к сердцу французов: там он найдет, чем вознаградить себя за потери». (Рукоплескания.).
Пасторе, который говорил после Верньо, процитировал слова Монтескье: «Наступило время, когда нужно набросить на свободу покров, как покрывают статуи богов. Быть постоянно бдительным и не страшиться никогда — вот каков образ действий свободного народа!»
Выступавший затем Инар объявил, что предложенные до сих пор меры удовлетворяли благоразумию, но не правосудию и не мщению, которыми оскорбленная нация обязана самой себе. «Если вы предоставите мне право высказать истину, — прибавил он, — то я скажу, что мы оставляем безнаказанными всех вождей мятежников не потому, что в глубине сердца не сознаем их виновность, но потому, что они принцы, и хотя мы уничтожили дворянство и отличия крови, однако ж эти пустые призраки все еще пугают нас. Уже настало время, чтобы великий принцип равенства, который прошел через Францию, осуществился наконец на деле. Страшитесь довести народ до крайности зрелищем безнаказанности! Надо, чтобы закон входил во дворцы вельмож и в хижины бедняков, чтобы, обрушиваясь на головы виновных, он был неотвратим как смерть и не различал ни рангов, ни титулов.
Народы никогда не прощали заговорщиков против своей свободы. Когда галлы вступили в Рим, Манлий, разбуженный криком гусей, спас Капитолий; тот же самый Манлий, обвиненный впоследствии в посягательстве на народную свободу, предстал перед трибунами. Он показывал в оправдание свои запястья, дротики, двенадцать гражданских венцов, тридцать трофеев побежденных врагов, свою грудь, усеянную ранами, напоминал, что спас Рим; вместо всякого ответа его сбросили с той самой скалы, с которой он сбрасывал галлов! Вот, господа, каков свободный народ! А мы с самого дня завоевания свободы не перестаем прощать нашим патрициям их заговоры, награждать их преступления, посылая им сундуки с золотом. Что касается меня, то я умер бы от угрызений совести, если бы подал голос за подобные дары. Народ смотрит на нас и нас судит; от этого первого декрета зависит судьба наших трудов. Не оскверняйте святости присяги, вкладывая ее в уста, жаждущие нашей крови. Одной рукой наши враги будут присягать, а другой оттачивать против нас шпаги!»