Семнадцатого июня Ладмираль, Сесиль Рено и их «соучастников» казнили. Чтобы поразить народ иллюзией виновности, в первый раз после Шарлотты Корде на всех осужденных надели красные шерстяные рубахи, одежду убийц. Отряд кавалерии и пушки, заряженные картечью, ехали впереди и позади поезда. Все взоры были устремлены на женские головки. Яркий отсвет, бросаемый красными рубашками, еще более выделял белизну и нежность их лиц. Жертвы обменивались грустными улыбками, отрывистыми словами вполголоса и взаимными соболезнованиями.
Шествие продолжалось три часа. Госпожа де Сент-Амарант умерла предпоследней, Сартин — последним. В течение казни, длившейся три четверти часа, он видел, как скатились головы его любовницы, шурина, которого он любил как сына, тещи и жены.
Эта бойня возмутила народ против Робеспьера. Не верили, чтобы его влияние в комитетах упало настолько, чтобы он не мог допустить казни, которой не хотел. Те, кто возлагал на него надежды, вознегодовали. Друзья — удивлялись. Враги — почувствовали отвагу. Робеспьер не осмеливался ни признаться, ни отречься от причастности к усилившейся резне. Положение оказалось ужасным, невыносимым и заслуженным. Вечный урок людям, несущим перед потомками ответственность за преступления, против которых они не осмеливались протестовать.
По речам, которые Робеспьер произносил в течение этих дней в клубе якобинцев, нельзя было угадать, нападет он на палачей или на жертвы. Политический деятель, не осмеливающийся высказать свои взгляды прямо, примыкает сразу к двум партиям. «Настало время, граждане, — наконец воскликнул он 1 июля, — чтобы правда прозвучала в этом зале так же мощно, как она раздавалась во время великих событий революции. Заявляю благонамеренным людям о существовании плана похитить аристократов у национального суда и погубить отечество, поразив патриотов. Когда обстоятельства расследуются, я дам более подробное объяснение. Теперь же я сказал достаточно для тех, кто меня понимает. Никогда ничья власть не заставит меня воздержаться от объявления истины в недрах Собрания и в присутствии республиканцев. Не во власти тиранов и их клевретов запугать мое мужество. Какие бы ни распускали против меня пасквили, я останусь представителем народа и буду бороться не на жизнь, а на смерть с тиранами и заговорщиками!»
Несколько дней спустя Робеспьер высказался яснее: он выставил себя жертвой и старался возбудить к себе сочувствие, почти жалость, со стороны патриотов: «Эти чудовища, — воскликнул он, — стараются навлечь позор на каждого, кто внушает им страх своей неподкупной честностью. Лучше нам было бы вернуться в леса, чем добиваться таким образом почета, известности и богатства в республике. Мы можем упрочить ее только охранительными институтами, а эти институты могут быть созданы не иначе как с уничтожением неисправимых врагов свободы и добродетели. Но эти изверги не восторжествуют, эти низкие заговорщики должны или отказаться от своего заговора, или отнять у нас жизнь! Я знаю, что они попытаются сделать это. Они покушаются на это ежедневно. Но гений свободы парит над патриотами!»
Эти воззвания Робеспьера приводили в сильнейшее возбуждение небольшое число якобинцев. Эти люди дела готовы были идти вместе с ним к цели, которую он им намечал. В своем нетерпении они жаждали открытого восстания и заклинали своего учителя назвать им своих врагов. Они клялись, что убьют их за его дело. Но Робеспьер продолжал отказываться от диктатуры с непонятным упорством. «Имя мятежника приводит меня в ужас, — говорил он. — Тень Катилины всегда передо мной. Я уважал в лице Конвента отечество, закон, народ. Я не хочу запятнать узурпаторством ни свою добродетель как республиканца, ни память по себе. Я хочу власти, но дарованной, а не похищенной». Кумир народа, в течение пяти лет выслушивавший его лесть и принимавший его поклонение, он хотел, чтобы народ сказал свое слово, провозгласив его первым человеком в республике.
Робеспьер втихомолку готовил речь для Конвента; в этой речи он громил своих врагов, рисуя перед глазами народа их интриги и свою неподкупность. Он тщательно оттачивал эту речь, обширную, как республика, теоретичную, как сама философия, и восторженную, как революция. В ней он такими яркими красками рисовал пороки Конвента, что оставалось только назвать имена врагов.