Кто я такой — я, которого обвиняют? Раб свободы, живой мученик республики, столько же жертва, сколько и враг преступления. Все мошенники оскорбляют меня; поступки самые законные для других — для меня становятся преступлениями; на человека начинают клеветать, как только он познакомится со мною. Когда жертвы их злобы жалуются, эти мошенники извиняют себя, говоря: „Этого хочет Робеспьер, мы не можем ничего поделать“. Бесчестные последователи Эбера говорили то же самое, когда я изобличил их; они выдавали себя за моих друзей, а затем объявили меня сторонником умеренности; это тот же сорт контрреволюционеров, которые преследуют патриотизм. Дворянам говорили: „Он один подверг вас проскрипции“; священникам говорили: „Без него вы были бы спокойны и торжествовали бы“. Меня делали ответственным за все жалобы, поводов к которым я не мог устранить, говоря: „Ваша участь зависит от него одного“. Старались доказать, что Революционный трибунал есть суд крови, созданный мною одним, и что я приказал во что бы то ни стало убивать всех добродетельных людей.
Каждому депутату, возвращавшемуся из своей миссии в департаменты, говорили, что я один потребовал его отозвания. Сообщали моим товарищам все то, что я сказал, а в особенности то, чего я не говорил. Но кто такие они, эти клеветники?
Я могу ответить, что авторами клеветы стали, прежде всего, герцог Йоркский, мистер Питт и все тираны, вооружившиеся против нас. А кто еще?.. Ах! Я не могу назвать их в эту минуту и в этом месте, я не решаюсь окончательно разорвать завесу, покрывающую глубокую тайну беззаконий; но могу уверенно утверждать, что среди авторов этого заговора находятся сторонники системы подкупа и крайних средств, гнусные проповедники атеизма и безнравственности, которым они служат основой.
Что сказали бы, если бы зачинщики заговора, о котором я только что говорил, принадлежали к числу тех, кто отправил на эшафот Дантона, Фабра и Демулена? Негодяи! Они хотели заставить меня сойти в могилу с позором, и я оставил бы по себе на земле память тирана! С каким вероломством они злоупотребляли моим доверием! Как они притворялись разделяющими принципы добрых граждан! Какой их притворная дружба казалась искренней и приветливой! Вдруг их лица сделались мрачны, дикая радость заблистала в глазах; это случилось в ту минуту, когда они думали, что приняли все меры, чтобы одолеть меня. Сегодня они снова льстят мне, их речи любезнее, чем когда-либо; три дня назад они готовы были донести на меня как на Каталину, а сегодня они приписывают мне добродетели Катона. Им нужно время, чтобы возобновить свои преступные интриги. Как жестока их цель и как презренны их средства! Судите по одной подробности. Я был назначен, за отсутствием моих сотоварищей, заведовать главным полицейским бюро при Комитете общественного спасения. Мое короткое правление ограничилось тем, что я вызвал около тридцати арестованных отчасти для того, чтобы освободить подвергшихся преследованию патриотов, отчасти, чтобы убедиться в своем мнении относительно некоторых врагов революции. Итак, можно ли поверить, что одного слова „главная полиция“ оказалось достаточно, чтобы возложить на мою голову ответственность за все действия Комитета общественной безопасности, за ошибки конституционных властей, за преступления всех моих врагов? Быть может, нет ни одного арестованного лица, ни одного потерпевшего гражданина, которому бы не сказали про меня: „Вот виновник твоих бед; ты был бы счастлив и свободен, если бы его не было!“ Более шести недель назад сила клеветы, невозможность делать добро и остановить зло принудили меня решительно отказаться от своих обязанностей члена Комитета, и клянусь, что об этом я советовался только с моим разумом и благом отечества.
Как бы там ни было, вот уже по крайней мере шесть недель назад кончилась моя „диктатура“. Было ли патриотизму оказано больше покровительства? Сделались ли заговорщики трусливее? Стало ли отечество счастливее? Я желал бы этого. Но мое влияние всегда ограничивалось защитой отечества пред народным представительством и судом общественного разума; мне было разрешено бороться против заговоров, угрожавших вам; я хотел вырвать с корнем систему растления и раздоров, на которую я смотрю как на единственное препятствие к упрочению республики. Я думал, что она может покоиться не иначе как на незыблемых основах нравственности. Все сплотилось против меня и против тех, у кого были такие же принципы.
О! Я без сожаления расстанусь с жизнью! Какой друг отечества захочет пережить момент, когда запрещают долее служить ему и защищать угнетенную невинность? К чему жить при том порядке вещей, когда интрига постоянно берет верх над правдой? Как перенести пытку лицезрения непрерывного следования друг за другом ряда изменников, более или менее способных скрывать свою отвратительную душу под личиной добродетели и даже дружбы? Видя бездну пороков, которую поток революции смешал в одну кучу с гражданскими добродетелями, я боялся иногда, признаюсь в этом, быть очерненным в глазах потомства по причине нечистого соседства с порочными людьми, и я в восторге, видя негодование Катилин моего отечества, проводящих демаркационную линию между собою и всеми благонамеренными людьми. Добрые и злые исчезают с земли, но при различных условиях. Французы, у вас нет иной гарантии свободы, кроме строгого соблюдения принципов всеобщей морали. Что значит для нас победа над королями, если мы побеждены пороками, влекущими за собой тиранию!