В начале книги десятой "Метафизики" Аристотель выступает против тезиса Протагора о человеке, как мере, всех вещей, но лишь для того, чтобы его углубить: человек может быть мерой лишь потому, что сами вещи исходно ему соразмерны, устроены так, что "измеряют" его знание и чувственное восприятие. Очевидно, что к таким вещам, как организмы, это особенно применимо, ибо важнейшие их характеристики — единство, целостность, соотношение целого и частей, взаимозависимость компонентов — непосредственно воспроизводятся в человеке. Фактически Аристотель вводит здесь то, что сейчас называют антропным принципом.
В шестой главе XI книги "Метафизики" Аристотель возвращается к протагоровскому тезису, поясняя, что только указанное им углубление придает понятию о человеке, как мере, объективный смысл, в то время как буквальное принятие тезиса Протагора делает меру чем-то чисто субъективным ("что кажется каждому есть мера") и ведет, в частности, к отрицанию логического закона противоречия. В этой связи Аристотель вновь, хотя уже несколько с иной стороны, выступает против утрированного представления о величии человека. Этот аспект проблемы наиболее полно раскрыт в "Топике". Здесь Аристотель подчеркивает, что если ставить задачу изучения человека, выявляя его специфику ("собственное"), то необходимо избегать преувеличенного, выходящего за рамки соразмерности изображения этой специфики: например, если, как Аристотель часто определяет человека в его важнейшем аспекте, он есть "существо, способное овладевать знаниями", то не следует представлять эту способность в абсолютном виде, скажем, как дар всеведения или способность узнать что угодно; и если человек — "живое существо, от природы поддающееся воспитанию", то не следует представлять возможности воспитания (культуры) неограниченными, или считать человека единственным поддающимся воспитанию существом, как это, по-видимому, допускает Теофраст (см. выше), или вообще абсолютизировать специфику человека, "полагая [его] собственное в превосходной степени" (Топика, V, 9, 139а).
Несмотря на то что "История животных" во многом удивительно созвучна современному естествознанию, она свободна от избытка специализированности, столь часто свойственного позднейшим научным трактатам и пособиям. К ней не применимо деление на популярную или собственно научную литературу. Аристотель естественно и непринужденно переходит от доказательства к наблюдению, от фактов к теории, подчас и к мифологии, от рассказов бывалых людей к философемам. Материал подобран так, чтобы сосредоточить внимание читателя на едином сюжете: на картине живого мира, сконцентрированной около человека и понимаемой через него как через нечто наиболее понятное. В понятности человека Аристотель уверен, и если его убеждение и было ошибкой, то — уже поскольку оно помогло создать для биологии парадигму на две тысячи лет — ошибкой плодотворной. Плодотворные ошибки в истории познания нередки: Колумб не вышел бы на поиски Индии, если бы правильно представлял себе, сколь велика Земля; и алхимики, открывшие многие химические реакции, соединения, газы, перегонку спирта, искали совсем иное: эликсир жизни и философский камень.
Если человек и стоит для Аристотеля в центре внимания, то это не означает, что аристотелевское миропонимание выделяет человека из животного мира до полного противопоставления ему. Относительность противопоставления вытекает уже из рассмотренных нами суждений "Метафизики" и "Топики". Что касается "Истории животных", то в ней лишь намечены и как бы тонут в других дистинкциях столь четкое в последующих трудах Аристотеля противопоставление разумной души неразумной и еще более позднее подразделение последней на чувствующую, т.е. животную, и растительную. В первой же главе книги первой "Истории животных"[4] мы встречаем человека наряду с пчелой и журавлем в разряде "общественных животных", противопоставленных одиночным (§ 11-12), наряду с мулом — в числе "всегда домашних", в противопоставление "диким"; и только в самом конце главы, как нечто подытоживающее, выдвинут никак не связанный с предыдущим тезис о том, что "только человек" способен рассуждать и — это уже весьма яркое и оригинальное наблюдение Аристотеля — активно вспоминать. По форме же и внешнему выражению этот тезис, высказанный, как многие важнейшие идеи "Истории животных", будто бы вскользь, похож на упомянутые места о пчеле и муле или стоит в одном ряду с такого рода наблюдениями, как: "неподвижным ухом из имеющих эту часть обладает только человек" (§ 46); "к живородящим относятся... из двуногах — один только человек" (кн. пятая, § 2); "человек только один... имеет глаза неодинакового цвета [у различных индивидуумов]" (кн. первая, § 44).
4
Еще в начале прошлого столетия выдвинута гипотеза, что первоначально "История животных" открывалась текстом, который сейчас является первой книгой трактата "О частях животных". В самом деле, этот текст по своему методологическому характеру служит вступлением в весь корпус биологических сочинений Аристотеля. Помимо тщательного обоснования, во-первых, телеологии как таковой, а во-вторых, разницы между внешней целесообразностью в искусственных объектах и внутренней, понятийной — в естественных, здесь прослежено и единство в природных и, прежде всего, живых объектах начал общего и индивидуального; рассмотрен и решительно отвергнут дихотомизм платоновского типа, движущийся через взаимоисключаемые определения, между тем как в исследованиях живого приходится иметь дело с множеством состояний одного и того же признака. Далее, если убрать из трактата "О частях животных" первую книгу, то оставшиеся три выигрывают в стройности и, например, первая же фраза второй книги вполне естественно открывает все сочинение, присоединяя его к "Истории животных" в качестве ее продолжения: "Какие и сколько частей входит в состав каждого животного — мы более точно показали в истории животных, а по каким причинам каждая часть имеет такие-то свойства — надо рассмотреть теперь, взяв эти части сами по себе, независимо от того, что было сказано о них в истории" (ОЧЖ, 646а). Однако идея первоначального нахождения первой книги "О частях животных" не там, где ее всегда печатают, а в начале "Истории животных", — несмотря на свои очевидные преимущества, — не находит подтверждения ни в дошедших до нас древнейших каталогах сочинений Аристотеля (см. Могаш, 1951), ни в кодикологических данных.