С середины 35-го года я стала постепенно готовиться к отъезду. Мама была против, хотя предоставила мне в этом вопросе полную свободу. Я с увлечением занималась общественной работой5, писала статьи, много работала. Такая я радовала отца. Мама больше не спрашивала меня, куда я и откуда. Но по-прежнему, <веря> в мой слух и чутьё6, она читала мне свои варианты и спрашивала: как лучше, так или так? По-прежнему дарила мне подарки, которые выкапывала в антикв<арных> магазинах и на толкучках, - книги, старинные странные вещи. Всё это время я жила дома. Ей очень не хотелось, чтобы я уезжала. Всю зиму 36-го года она собирала меня к отъезду. Она связала мне одеяло (Вы не знаете, что она научилась вязать и вязала крючком, и только одеяла!). Это одеяло у меня пропало уже во время моей поездки на Север, и как раз в последних числах августа года её смерти. Относилась ко мне как к взрослой, чуть издалека. Слишком много чуждого ей было в моём стремлении уехать. «Вот это передашь Асе, только смотри, сама не носи», — сказала мне, передавая мне два платья, чёрное и голубое. Долго где-то выискивала часы Андрюше, меняла их несколько раз, пока не нашла те, что, по её мнению, должны были ему подойти. Много народу провожало меня на вокзале. Она стояла в кофточке и берете, связанных ей мной, с кошелкой, в которой принесла последние подарки и еду. Она поцеловала меня и неторопливо три раза перекрестила, вглядываясь в меня ясными близорукими глазами. Вложила мне в руку записку, которая у меня пропала. Там было написано о том, что человек везде и всегда важнее всего, чтобы никогда этого не забывала в новой жизни. «Благословляю тебя и целую». Я уехала 15 марта 37-го г., отец приехал ко мне в срочную командировку7 зимой этого же года, мама должна была с Муром вот-вот приехать, но это вот-вот откладывалось вплоть до июня 39 года. Мы переписывались с нею постоянно. Многое из её писем помню. Горда тем, что те мои товарищи, к к<отор>ым она относилась когда-то очень критически, оказались на высоте в то время, ко<гда> она там оставалась одна с Муром. (Матерьяльно в то время они жили неплохо.) Они постоянно общались с ней, помогали, кто чем мог, очень уважали, очень любили. Также после нашего с отцом отъезда из Москвы оказались действительно на высоте те немногие люди, с к<ото-р>ыми я была близка, - мой муж (первый и последний), моя подруга Нина, неизменная Лиля8, трогательная Зина. Они все очень и действенно помогали, и я считаю, что именно они тогда продлили её жизнь. «У него золотое сердце», — писала мне мама на север про мужа9. «Он не только помогал мне, он лез со мной в самое пёкло». «В Лиле сосредоточена вся радость нашей семьи». «Твоя Нина — замечательный человек, трогательно и преданно помогает»10. «Мама мне подарила свое кожаное пальто. Аля, за что она меня так любила?» — писала Нина после её смерти... «Когда я рассказываю маме о тебе, она с гордостью говорит: “Моя порода!”, она очень любит тебя», - писал мне муж, когда она была ещё в Москве.
Отец приехал ко мне очень <сл>омленный, много переживший. Со слезами на глазах он рассказывал мне о том, как провожала его мама. Нам с отцом дали путевку в Кисловодск, мы чудесно отдохнули там месяц, отец всё время повторял: «вот бы маму с Мурзилом сюда!» Зимой 38-го года отец очень серьезно заболел". Больница, в кот<орой> он лежал, находилась в двух шагах от моей работы, я бегала к нему по несколько раз в день, проводила у него все вечера, дежурила все ночи. Сжилась с этой больницей, где все сестры и санитарки поголовно были влюблены в отца. Читала ему вслух, лепила из хлеба разных зверушек, ко<торые> ему очень нравились. («На столе у меня — твоя кошечка из хлеба, берегу её. Пишу тебе глупости»12, — писала моя мама в одной из своих открыток в 1941 г.) Потом он уехал в санаторий в Одессу. Я ездила к нему туда на несколько дней. Мы все ждали маму и Мура, переписывались с ними чуть ли не ежедневно. Поправлялся отец медленно, но выглядел, когда вернулся из Одессы, гораздо лучше. Нам дали дачу в Болшеве, недалеко от Москвы. Дача была чудесная, я Вам много писала про нее, про нашу там жизнь, про маму в Болшеве. Вы, наверное, получили. Писала Вам также и про то, что и отец, и мать очень любили моего мужа. (Мне кажется, что он немного напоминает Вашего Мавр<икия>
Ал<ександровича>13, - напишите мне, если не забудете, любил ли он стихи? Мой муж лучше разбирается в прозе, и тем ценнее его отношение к ма<ме>, правда?) Ещё до войны, когда мама и Мур после Болшева жили в Мо<скве> на Покровском бульваре14, муж писал мне: «Очень часто бываю у твоих, произвожу у них разный мелкий ремонт мебели, окон, электроприборов, к<оторы>е рассеянный Мур и поэтическая мама сами починить не в состоянии. Зная мою любовь к тебе, мама рассказывает мне о твоём детстве, и я забываю дела и заботы. Твой брат стал необычайно умным красивым юношей и отменным франтом. Мама много и хорошо работает, все понимает и держится молодцом».
Ася, хотела Вам предложить зарисовать по памяти те комнаты, в которых на Вашей памяти жила и работала мама. Я помню с Борисоглебского и по Болшеву. Это ведь очень важно, так мы сможем восстановить и установить, где, в какой обстановке, за каким столом была написана ею та или иная вещь, был прожит ею данный кусок жизни. Мамина комната в Болшеве была небольшая, с большим четырехугольным окном. Налево пружинный матрас на ножках, обитый коричневой материей, стенной шкаф, над постелью — книжные полки, стол — перед окном. Кру<глый> столик в углу — дверь в нашу комнату (направо) [1 слово <нрзб. >] печь. Два стула, табу<ретка> [1,5 строки утрачено], она устраивалась на ночь, причем пододеяльника не признавала, ложилась в цветной ночной рубашке, сшитой самой. Чи<та-ла>, чуть прищурив левый глаз, и грызла какое-нб «ублаженье». Так и засыпала со светом и с книгой на груди, а когда папа ночью приходил и гасил свет, она сквозь сон говорила: «Серёженька, я не сплю!»
Вставала очень рано, раз<вод>ила примус, подогревала или варила кофе - запас на целый день. Умывалась, как всю жизнь, до пояса, одевалась (неизменный деревенский лифчик, на вытачках, стягивающий грудь, застегнутый спереди на много пуговиц): на голове - косынка, сверх платья неизменный же фартук, синий, с большим одним карманом, в котором - всё, а главное - зажигалки и мундштуки, к<оторые> постоянно терял<а>. Работала всегда с утра. В Болшеве при мне начала переводы, я Вам писала о них. Готовить теперь она доверяла мне, но иногда и сама что-нб варила. С нами на даче жила ешё одна семья, наши старые друзья15. Ходили вместе гулять, сидели на террасе или в саду, бес<коне>чно разговаривали. Вечерами приезжал с работы мой муж, заезжала моя Нина, раза два был Журавлев, читал нам Пушкина и Кармен16, приезжала моя сослуживица, бездарная жур<налистка>, безумная поклонница мамы Лида Бать17. <Я> уехала 27 авг., отец — 10 или 20 октября18. Мама об <это>м отрезке времени писала мало, сжато. Если отца и брата нет в живых, ничего не остается, кроме нескольких её фраз — о том, как они жили втроём, сбившись в кучку, о том, как ночью на<пу>гала спутанная белая лошадь19, забравшаяся в сад, всё сломавшая, сожравшая («белая лошадь — смерть»). Ещё <я> привезла маме в подарок живого котёнка, нашего, редакционного. С севера я спрашивала о нём, мама ответила, что котёнок погиб как-то страшно. «Твой муж расскажет тебе, когда приедет. После этого котёнка, спавшего в Ни-колкиной (соседский мальчик) колыбели, у меня не будет уже никакого другого!»20 Ещё писала: «Я тоже читала Лескова21. Купила по случаю полное собр. соч., все тома разных изданий, но все — есть. Буду читать и перечитывать всю жизнь, сколько бы её ни осталось, потом достанется тебе». Мамины письма цитирую по памяти, только въевшиеся в память фразы, как они были ею написаны, беру в кавычки. Пока кончаю. Крепко обнимаю, простите за хаотичные письма, написанные всегда урывками, всегда не как хотелось бы. Берегите здоровье.
Аля
1 В оригинале, хранящемся в РГАЛИ, отдельные слова и строки нечитаемы. Их удалось восстановить по копии этого письма, сделанной А.И. Цветаевой для Б.Л. Пастернака (РГАЛИ. Ф. 1334. Оп. 1. Ед. хр. 832). Курсивом выделен текст, написанный рукой А.И. Цветаевой поверх плохо читаемого письма А. Эфрон.