Выбрать главу

Говорят, что горностай - самое чистое животное на свете, если запачкать его шкурку, ну, скажем, дёгтем, так, что он не сможет её отмыть, он подыхает. Вот таким-то дегтярным горностаем я и чувствую себя — отмыть не дают, потому что я «выросла за границей», одним словом, очень хочется сдохнуть. А у меня не только шкурка была беленькая, я и внутри вся беленькая была — иначе я сюда и не приехала бы.

Вот Вы пишете, что поэт «жив в слове». Конечно, «поэт» и «могила» и, расширяя, «поэзия» и «смерть» - несовместимы, как и нериф-муемы. Но, говоря о данной могиле, тоскуя о ней, я думаю не только о поэте, но и, одна на свете, о матери. Не об отвлечённой, поставленной смертью на пьедестал Матери с большой буквы, а о маме. Которая ещё так недавно растила, кормила, обижала и обожала меня. А вот, знаете, теперь (как всегда, слишком поздно) я сама люблю её не дочерней любовью и не по-дочернему понимаю всё в её жизни и всю её, а по-матерински, всеми недрами, изнутри, из самых глубин. Как всегда, слишком поздно. Руки её, каждую трещинку, лицо — каждую морщинку. И каждый седой волосок. Как «и в небе каждую звезду»1.

Поэтическая наследственность? Николай Николаевич, я не пишу стихов. Мне даны глаза поэта и его слух, но я - немая и вряд ли будет со мной, как с Валаамовой ослицей, хоть раз в жизни, да возговорив-шей! Т. е. Валаамовой ослицей я как раз была, т. к. возговорила однажды в детстве47, но потом замолкла, как ослице и полагается. Поэтом я не буду, действенного поэтического начала нет у меня. Стихи я действительно понимаю и действительно люблю. И Ваша высокогорная книжечка48 очень меня обрадовала. Тех гор, откуда она взяла своё начало, я не знаю. Я только Альпы знаю — швейцарские, сочетание первозданности с человеческой аккуратностью — необычайно аккуратными дорогами, гостиницами и воздушными железными дорогами, и французские, менее цивилизованные. Радость розовых утр над снежными вершинами, несмолкающая шопеновская болтовня ручьёв и коровьих колокольцев, неправдоподобные пастбища и стада везде - с географическими пятнами на лоснящихся боках у коров земных и белоснежные стада небесные - похищение Европы, превращение Ио, творимые неведомым, но несомненным божеством.

Почему я в Рязани? Потому что в Москве таких горностаев не прописывают и, вероятно, никогда прописывать не будут. Что делаю? Преподавала графику в местном художественном училище, а в летние месяцы приняла школьный секретариат. Тошнит от папок, скрепок, ножей, «принято к сведению» и «сдано в архив». А главное — нужно сидеть на месте все положенные часы — самые солнечные. Как живу? Да так вот и живу. Плохо, в общем.

Окружение моё — гоголевское и чеховское. Только без них самих. Сам городок — хорош. Но когда подумаешь, что — может быть - на всю жизнь, то тут-то печень и начинает пухнуть.

В Рязани очень много цыган, нищих, есть даже настоящие юродивые, среди них одна особа в рубище, которая изъясняется то матом, то по-божественному. По преданию, она жена прокурора. Утром и вечером по улицам города идут коровы; на колхозном рынке бабы в клетчатых юбках и при «рогах» обдуривают офицерских жён в буклях и с «плечиками». Вечерами молодёжь гуляет по Почтовой — местному Охотному Ряду.

Вот пока и всё. Если будете писать мне, то непременно расскажите про море.

Всего Вам хорошего.

А.Э. 494748

23 июня 1948, Рязань

Дорогой Николай Николаевич! Спасибо сердечное за лист письма и за лист в письме. Видимо, моё предыдущее послание было и в самом деле «печеночным», судя по тому, что Вы меня почти ругаете то ли за тон его, то ли за содержание. Правда, я очень болела тогда, когда писала Вам, и потому, что, сверх всего прочего, я испытывала в это время боль физическую, всё казалось мне значительно более больным, чем обычно. Ибо бессмертная душа значительно быстрее отзывается на боль, испытываемую телом, чем последнее — на душевную. А Бог её знает, бессмертна ли она, в конце концов? На десяток, ну на сотню душ, переживших тело, сколько тел, переживающих душу! Насчёт же того, что «везде есть люди» (т. е. «души»!) - как Вы мне пишете, то для меня это совершенно не требует доказательств. Я их встречала в самой преисподней. Они меня - тоже!

А.С. Эфрон со своей сослуживицей Т.Т. Чубукиной Рязань, 1948

Но кое-что в Вашем письме мне неясно. Почему я должна радоваться хлебниковской цитате о Пушкине и Лермонтове и считать, что это - тоже «Рязань» или - что «Рязань» тоже это?1 Нет, это не «Рязань», ибо это непоправимо, а Рязань, в конце концов, может быть, и да. Непоправима только смерть, а все прочие варианты включают в себя какую-то долю надежды. Правда, что касается меня и Рязани, то я не надеюсь — но мечтать мечтаю. Ибо поверить в то, что это — на всю жизнь, понять это - ужасно. Вот я и не верю, и не понимаю, как до конца не поняла тех восьми лет, зачастую воспринимая их трагически, но никогда — всерьёз!

И потом - почему мы с Вами должны драться на рапирах, как мушкетеры или суворовцы? Я совсем не хочу драться, я очень миролюбива! Не деритесь, пожалуйста, и Вы! В своём предыдущем письме Вы говорили о «приятно и приютно», а в этом — уже вооружены. Да ещё рапирой.

А ещё мне хочется «внести ясность» вот во что: совсем не ужасно, когда «люди бросают то место, в котором они воспитывались», если это место не является их родиной по духу. Франция, которую я очень люблю, такой родиной для меня не была и быть не могла. И я никогда, в самые тяжёлые минуты, дни и годы, не жалела о том, что я оставила её. Я у себя

дома, пусть в очень тяжёлых условиях — несправедливо тяжёлых! Но я всегда говорю и чувствую «мы», а там с самого детства было «я» и «они».

А С. Эфрон и Тася Чубукина. Рязань, 1948

Правда, это никому не нужно, кроме меня самой...

Вот мама - это совсем другое. Пожалуй, она не должна была бы приезжать. Но судить об этом трудно. Всё это было суждено не нами.

Дорогой Николай Николаевич, ран своих я не растравляю, ибо ни они, ни я в этом не нуждаемся. Мы просто сосуществуем.

А жара стоит ужасная. Маленькая Рязань раскалена до неузнаваемости - представляю себе, что делается в Москве. Хорошо, наверное, только там у Вас, на берегу тихого моря. Здесь цветут, точно медом облитые, липы, но воздух так зноен, что кажется, что и липы, и цвет, и я сама находимся в грандиозной духовке. Почти в печи крематория. Городок живёт своей летней жизнью. Табунки коротконогих девушек со стандартно низкоклонными причёсками2 вечерами ходят по местному Охотному Ряду — бывшей Почтовой, а ныне улице Подбельского. И ни одна из них не знает, что это за Подбельский. Вообще никто не знает. В летнем саду выступают артисты сталинградского театра оперетты. Как они выступают, я не имею понятия, но волоокие первые любовники и не сдающие позиции отцы семейства (бывшие благородные) частенько заходят в помещение, где я, изнывая от жары, меланхолически тюкаю пальцем на машинке. Дело в том, что наш бухгалтер является каким-то уполномоченным «Рабис’а»3 по финансово-профсоюзным делам. Вот тут-то и начинается оперетта. В воздухе летают произносимые осанистыми голосами жалкие слова «аванс», «по бюллетеню» — «мы с женой и тёшей по вызову Комитета по делам Искусств», «недоплатили», «позвольте» и «я буду жаловаться министру», смешиваясь с нашими местными, привычными «зачёты», «отчёты», «стипендия», «зарплата». А в это время сталинградские дивы, ожидая результатов переговоров, стоят под знойными липами. У них пустые глаза, окаймлённые роскошными ресницами, оранжевые губы, волосы цвета лютика. Одеты они в хламиды райских расцветок, обуты во что-то бронзовое на подошвах из отечественной берёзы под американскую пробку. Курсанты местного артиллерийского училища, проходя мимо них, сбиваются с шага.

вернуться

47

Стихи семилетней Али (К. Бальмонт характеризовал их как «совершенно изумительные») были включены М. Цветаевой под названием «Стихи моей дочери» в книгу «Версты. Стихи» (Вып. 1. М., 1922), а также в книгу «Психея. Романтика» (Берлин, 1923). 27 мая 1923 г. М. Цветаева писала Р. Гулю, что намеревается выпустить в свет книгу «Земные приметы» - 2-й том этой книги должны были составить детские записи Али. «Такой книги еще нет в мире, - писала Цветаева. -Это ее письма ко мне, описание советского быта (улицы, рынка, детского сада, очередей, деревни и т. д. и т. д.), сны, отзывы о книгах, о людях, - точная и полная жизнь души шестилетнего ребенка» (VI, 527-528). Книга эта не была издана, но ряд сохранившихся детских записей А.С. включила в свои «Страницы воспоминаний» и «Страницы былого».

вернуться

48

Видимо, Н.Н. Асеев прислал А.С. свою книгу «Высокогорные стихи» (М., 1938).

вернуться

49

Строка из стих. А.К. Толстого «Иоанн Дамаскин».