И с самого Крайнего Севера, где этапом, где поездом, с долгими остановками по разным городам, вернее — по разным тюрьмам, несколько дней проведя, — поезд стоял, — не выходя из вагона, в Москве, доехала я до Волги, а оттуда попала в лагерь в Мордовию, и попала туда лишь благодаря тому, что муж сказал, что я специалист-художник, а там было производство деревянной расписной посуды...
Но до того, как я туда попала, я несколько месяцев провела в одном из лагерей, где меня поставили в деревообделочный цех, делать финстружку. Так я там и работала, пока кто-то из начальства меня не заметил и не сказал: «Куда это её поставили, у нас на кухне женщин не хватает!»
И перевели меня на кухню, где я работала, ничего с этого не имея, потому что, когда голоден - действительно голоден! - очень трудно попросить кусок хлеба. А сам никто не предлагал...
И вот однажды выхожу я из кухни в зал столовой и вижу: за пустым длинным столом сидит одинокий... Василий Жохов, обритый, худой, без бушлата и гитары, сидит, опустив голову, только что с эта-
па, ждёт положенной баланды и готовится идти дальше — в неизвестность.
- Вася!
Он поднял голову и не улыбнулся, а скривился.
- Аллочка!.. Да, повернулось колесо Фортуны...
И весь он был такой пришибленный, такой не привыкший к этим, так не идущим к нему обстоятельствам.
И тут я — откуда что взялось! — пошла прямиком на кухню, подошла прямо к повару и, конфиденциально склонившись, сказала:
- Вон там видите сидящего человека?
- Вижу.
- Это Василий Жохов, первый вор севера!
- Что вы говорите?!
- Его надо накормить.
- Конечно! - засуетился повар.
И он налил полную миску вольнонаёмного борща с мясными жилами, и он наложил полную тарелку каши с больничного стола, и он налил большую кружку компота с детского стола, принёс из хлеборезки приличную пайку хлебушка и даже, деловито осведомившись: «С этапа?» — слазил в свой потайной шкафчик и дал мешочек чёрных сухарей на дорогу.
И со всем этим подошла я к Василию Жохову, и, пока он ел, я сидела рядом, придвигая ему следующее блюдо. А отдавая мешочек с сухарями, перекрестила его: «Храни тебя Бог, Василий!» - поцеловала трижды и на этом мы расстались, чтобы не увидеться больше никогда. Четвёртой встречи не было, да и быть не могло. Бывает только три. Три и было.
МОНАШКА
В моём первом лагере, в котором я была очень недолго, в Коми АССР, было несколько человек, посаженных «за религию», и среди них монашка - тётя Паша. Долагерная история её такова. Она была крестьянской девочкой в многодетной семье, когда однажды попала в монастырь. И вот после курной избы монастырское благолепие так прельстило её, что она хотела только туда. А там сказали: мы таких бедных в монахини не берём, нам ведь нужны вклады, чтобы монастырь богател. И взяли её только в работницы — на самые тяжёлые работы, безо всякого учения и без права пострига.
Она была трудолюбива, очень скромна, тиха и приветлива, делала любую работу и вскоре что-то начала получать по своим заслугам: ей позволили обучаться шитью, а вот грамоте так и не выучили, выдали какую-то одёжку монастырскую, а потом выделили отдельную
келейку. И тётя Паша была счастлива. Она долго копила какие-то гроши и наконец — предел мечтаний! — обзавелась и собственным самоваром. И по вечерам у неё в келейке пили чай две-три монахини. «Сегодня пьём у матери Анны, завтра — у матери Манефы, а послезавтра - у Паши...»
Так и шла жизнь, тихая и счастливая, и вдруг — революция! Приехали красноармейцы. Комиссар, собрав монахинь, объяснил им, что они теперь свободные гражданки. «Собирайте свои манатки и идите на все четыре стороны; даём вам сроку полгода, если через полгода здесь кто-нибудь останется, пеняйте на себя, женщины!»
Ну, те, кто был поумнее и порасторопнее, ушли, остальные остались, питаясь надеждами да упованиями. И тётя Паша тоже осталась.
Через полгода являются те же люди и говорят: «Ну, женщины, мы вас предупреждали, теперь пеняйте на себя. Всё здесь бросайте, никакого имущества забирать не разрешается, что наденете, в том и идите».
— И вот, Алечка, — рассказывала тётя Паша, — одеваюсь я, а сама плачу-плачу, одеваюсь-одеваюсь и всё плачу - как же самовар-то оставить? И всё одеваюсь-одеваюсь, чтобы им меньше осталось, и плачу-плачу, а наплакамшись, да и привязала самовар-то между ног и пошла. Тихо иду. А у ворот солдат стоит и каждой-то нашей сестре под зад поддаёт на прощание. А я иду тихо-тихо, а он мне как наподдаст, я и покатилась! Так поверишь ли, Аленька, на самоваре-то до сих пор вмятина от сапога!