Пока взрослые собирались, совещались, музицировали, беседовали, выступали в его комнатах, ещё выглядевших «покоями», ещё обитых штофом и кретоном и уставленных ампирной мебелью, мы, дети, играли в прятки в его гулких подвалах и носились по двору, который был первым нашим детским садом, дачей, всей природой, воплотившейся для нас в его деревца и кустарники, дичающие цвет-нички, лопушиные заросли.
Когда теперь, изредка, вхожу я в эти ворота, то невольно приостанавливаюсь: а где же мы, дети? отчего такая тишина?
В те годы Дворец Искусств был не только учреждением, концертным залом, клубом, но и жилым домом; на верхнем этаже правого флигеля летом 1919 года обитали Розенель42, Луначарский и двое его мальчиков — сын и племянник. Эти последние, едва приехав и заслышав наши голоса, скатились вниз, прямо в какой-то наш «каравай, каравай, кого любишь — выбирай»; мальчики были одеты несколько аккуратнее нас, и главное, прочнее обуты. Чтобы не выделяться из «общей массы», они тут же, с места в карьер, схватили какие-то камешки, железяки, всерьёз расковыряли свои башмаки и пошли скакать вместе с нами; напрасно мы ждали, что им за обувь попадёт: нет, не попало!
Марина Цветаева. 1914
Левый флигель, в узких келейках которого сам воздух казался анисового цвета из-за ломившейся в окна зелени, был населён «хозобслугой», с которой соседствовали и начинающие литераторы, и певцы, и художники. Самым удивительным в их комнатах были печи, облицованные изразцами с аллегорическими рисунками и таинственными под ними подписями, вроде: «От старости зелье могила», «И не такие подъезжали», «Люби нас, ходи мимо» или «Не тогда жить, когда ноги мыть».
В палисаднике флигеля сохли на солнце лозунги и какие-то причудливые, фанерные, свежевыкрашенные конструкции, предназначавшиеся для праздничного и будничного оформления московских улиц; из открытых окон лились рулады шубертовских «Ручьёв».
В разлатом привратном домике доживала свой век бывшая владелица особняка, вто время как дряхлая, полуслепая горничная, бывшая её крепостная, доживала свой в одном из графских апартаментов — так рассудила советская власть. Обе старушки, опираясь каждая на свою клюку, мирно шествовали через двор — друг к другу в гости. К ним наведывались, просачиваясь из ближних переулков, ещё старухи, - и простенькие, кургузенькие, в платочках, и прямоспинные, с генеральской выправкой, шуршавшие стеклярусом и щёлкавшие складными лорнетами; «крепостная» на ощупь разводила самовар, и все пили морковный чай из недобитого — кобальт с золотом — сервиза, отчуждённо следя за передвижениями слушателей и ревнителей искусств.
На заднем, хозяйственном, дворике размещались службы, тянулись грядки общественного огорода, паслась привязанная к колышку коза, верещал в «стайке» поросёнок. Тут простирались владения семейства цыган — уборщицы Антонины Лазаревны, её мужа, шофёра, слесаря, мастера на все руки, в прошлом соллогубовского конюха, бабки Елизаветы Сергеевны и двоих детей. Все они, и стар, и млад, и мал, были добры, трудолюбивы и красивы, - такими на всю жизнь и запомнились. Конечно же, Марина часто заглядывала к ним и даже помогала Антонине Лазаревне в каком-то шитье, чтобы только слушать её (лесковские) рассказы. Шутила, что напишет книжку «Цыганские сказки».
На этом же, цыганском, дворике первый директор Дворца Искусств, поэт-футурист Иван Рукавишников43 проводил учения с красноармейцами, чередуя грамоту с ружейными приёмами; он был рыж и краснолиц, одет в нечто полувоенное, полуоперное, подпоясан в несколько оборотов длинным шёлковым шарфом а-ля калабрийский разбойник. Жена его Нина ведала московскими цирками; иногда она заезжала за мужем в экипаже, запряжённом отслужившими свой артистический век, списанными с арены лошадьми. «Всё смешалось в доме Ростовых», - шутила Марина. Рукавишниковской упряжке, умевшей танцевать вальс, посвятила она один из своих рассказов на французском языке — «Чудо с лошадьми».
Она любила Дворец, стоявший в те годы как бы на стыке искусств — уходящих и восходящих, ей нравилась атмосфера его концертов, дискуссий, чтений, его литературных вечеров, в которых она так охотно принимала участие, некая — переходная - камерность их и щадящая традиционность обстановки, отвлекавшая от тягот и забот вздыбленного быта.
Здесь, в этом самом доме с колоннами, собирался первый и последний творческий коллектив, к которому принадлежала Марина Цветаева; в этом столь разноголосом хоре звучал и её ещё звонкий и юный голос, которому было суждено так скоро стать трагическим «гласом вопиющего в пустыне» — эмиграции.