Теперь вещи, ешё недавно обладавшие качествами и недостатками веса, формы, объёма, цвета, вещи необходимости и вещи-прихоти, вещи-привычки и вещи-обуза, наследственные, благоприобретённые, дарёные, веши добротные, праховые, случайные, удобные, нелепые, уютные, вещи-неизбежность, окружавшие нас, - все они, покидаемые нами, вдруг как бы утратили предметность и ту
7 Впервые: Эфрон А. Страницы былого // Звезда. 1975. №6. С. 148-189.
обиходную теплоту, которой наделяла их живая связь с людьми, служение им.
Что до тех вещей, что и вещами-то не назовёшь, настолько они -дух: все любимые книги, Серёжин портрет работы коктебельской художницы Магды Нахман1, бабушкина музыкальная шкатулка, бюст раненой амазонки — провозвестницы грядущих цветаевских трагедий на античные темы, венчальная икона — «дедушкино благословение», стереоскоп с сотнями московских и крымских двойных фотографий, на которых (остановись, мгновенье!) — юность моих родителей и все возрасты их друзей, вся предгрозовая беспечность канувших лет! -детские Маринины тетрадки с первыми её стихами (там: «Ты лети, мой конь ретивый, чрез поля и чрез луга и, помахивая гривой, отнеси меня - туда!» - так нравившийся мне маленькой Маринин младенческий Пегас - ещё жеребёнок!), с размашистыми, угловатыми её рисунками (девочка падает с лестницы, внизу которой - предательское ведро с помоями!), с наклеенными альбомными виньетками, глянцевитыми и выпуклыми, — то всё это и многое ещё или — часть всего, по собственному выбору, должна была взять к себе мамина сестра Ася, в ту пору находившаяся в отъезде.
Багаж наш — сундучок с рукописями, чемодан, портплед, всё — за исключением овальной густоплетёной корзины с «хозяйством» — было упаковано, затянуто ремнями и лежало у дверей столовой.
Что мы везли с собой? Вот сохранившийся в одной из материнских тетрадей —
Список (драгоценностей за границу):
Карандашница с портретом Тучкова IV
Чабровская чернильница с барабанщиком
Тарелка со львом
Серёжин подстаканник
Алин портрет
Швейная коробка
Янтарное ожерелье
(Алиной рукой):
Мои Валенки Маринины сапоги Красный кофейник Синюю кружку новую Примус, иголки для примуса Бархатного льва.
(Бархатный лев - слегка обгоревший на первой в моей жизни ёлке и, в качестве погорельца, самый любимый из игрушечных моих зверей, лакированная карандашница с портретом юного полководца
1812 года, тяжёлая фаянсовая тарелка с золотисто-коричневым рисун- ^ Д
ком, изображающим крадущегося сквозь растительный орнамент гривастого «царя зверей с лицом Макса Волошина», серебряный подстаканник с Серёжиными инициалами — Маринин свадебный подарок — и янтарное ожерелье: грубо Москва первых послереволюционных лет гранённые, архаические
«колеса» цвета тёмного пива, нанизанные на вощёную суровую нитку, - в голодный год выменянное Мариной, вместо хлеба, где-то под Рязанью, — были с Мариной неразлучны, странствовали вместе с ней по Германии, Чехии, Франции, а в 1939 году были вновь привезены ею в Россию, где и пропали в войну. Фарфоровая же чернильница с барабанщиком была когда-то кому-то мимоходом подарена.)
Ещё с нами ехал любимый Маринин плюшевый плед, последний подарок её отца; и кустарные игрушки — в подарок Эренбургу; и первые советские детские книжки - среди них замечательный букварь с картинками, на букву «И» был стишок: «Ильич железною метлой сметает нечисть с мостовой» — и нарисован Ленин в дворницком фартуке с огромным помелом в руках, а из-под помела летят в канаву раскоряченные фигурки-инфузории: цари, генералы, капиталисты.
Одежды, обуви почти не осталось: всё было сношено, распродано, роздано, поэтому носильных вещей везли совсем мало, вот только мои новые (весной! за границу!) Валенки с большой буквы, так и внесенные в «список драгоценностей», да Маринины разноцветные, узорные казанские сапожки!
Я подкладывала дрова в печурку, доливала выкипавший суп, тыкала вилкой в мясо: конина была жёсткой и всё не разваривалась.
Чтобы развеселить Марину, такую в последнее время озабоченную и усталую, я решила сделать ей «сюрприз» - сунула в кастрюлю свою куколку-пищалку из красной, под цвет конины, резины, представляя себе, как мама выловит её половником и как будет смешно...
Раздался стук в дверь; нет, не Марина! — пришли попрощаться Майя Кудашева2 одна из недавних - и на всю жизнь! - волошинских питомиц и недолгосрочных Марининых приятельниц, вскоре уехавшая во Францию и впоследствии ставшая женой Ромена Роллана, и Маруся Гринёва вторая жена Асиного мужа Бориса Трухачёва, со своей маленькой дочкой Ириной3, приходившейся сестрой Асиному сыну, а мне — никем, к неизменному моему удивлению.
Стараясь развлечь посетительниц, я что-то рассказывала им, показывала книги, но Майя вскоре соскучилась и ушла, не дождавшись Марины. Наконец раздался её стук — резкий, нетерпеливый — я бросилась открывать. Марина вошла стремительным шагом, сжатая, напряженная. «Ах, Аля, мне не до Май! — ответила она на мой «доклад». - Поезд - в половине шестого. Здравствуйте, Маруся! Скорее обедать!»
Мы похлебали супа, охлаждённого утренней кашей. Маруся говорила трогательные, проникновенные слова, разбивавшиеся о Маринину сосредоточенность, просила передать Серёженьке, что помнит его и любит, Марина отвечала отрывисто. Когда, доставая черпаком мясо, прихватила и мой «сюрприз», не рассмеялась, разглядев его, а гневно отбросила, сказав: «Какая глупость!» Шутка моя рассмешила одну лишь Марусю, дочка же её, сочувствуя вареной кукле, сперва нахмурилась, а потом, отодвинув тарелку, заревела во весь голос, обстоятельно и надолго.
Марина отправила меня к Скрябиным за жившим там Чабровым4, велела привести его немедленно, и я помчалась наизусть знакомыми переулками — Борисоглебским и Николо-Песковским, через Собачью площадку, мимо фонтана с тихо журчавшими жгутиками струй, лившихся из плоских львиных морд, мимо сонных особнячков и круглых, ещё почти не оперившихся деревьев, и всё это, хоть и видимое моими глазами, было уже не моё.
У Скрябиных наскоро расцеловалась с Марой5, ещё вчера подругой, а сегодня — тоже по-странному не моей; Чабров, ждавший Марининого зова, был наготове, мы с ним тотчас отправились к нам. Гринёва с Ириной уже ушли. Марина, укладывавшая «хозяйство» в корзину, просияла навстречу Чаброву, его достоверной готовности помочь.
(О нём Марина рассказывала в — недавнем тогда - мартовском письме Эренбургу: «Чабров мой приятель: умный, острый, впивающийся в комический бок вещей <...> прекрасно понимающий стихи, очень причудливый, любящий всегда самое неожиданное и всегда до страсти! Друг покойного Скрябина.
Захожу к нему <...> он как раз топит печку, пьём кофе, взаимоиздеваемся над нашими отъездами (— Ну, как Ваш? — А Ваш? — как?), никогда не говорим всерьёз <...> Но он — дворянин, умеющий при необходимости жить изнеженной жизнью, а я? кто я? - даже не богема.
У него памятное лицо: глаза как дыры, голодные и горячие, но не тем (мужским) — бесовским! жаром; отливающий лоб и оскал островитянина...»)6
Я, налив нашему последнему гостю последний суп, почему-то взялась перемывать оставляемую посуду. Наскоро поев, Чабров отправился за извозчиком. Скоро вернулся, сказал: «Всё». Мы заторопились, одеваясь, проверяя в который раз — не забыть бы чего-то самого важного! — и, пытаясь сосредоточиться перед дорогой, по обряду присели, кто на что, погрузившись в секундное неподвижное молчание. «Ну — с Богом!» - сказала Марина, и, схватившись за вещи, мы потащили их вниз.
Во дворе ждал извозчик - лошадь была в яблоках и поэтому выглядела нарядной, что меня обрадовало. Разместили в ногах багаж, уселись сами. Чабров должен был отправиться вслед на другом извозчике — пролётка вмещала только двух седоков.