Не говоря о двух прозаических вещах — «Световой ливень» и «Эпос и лирика современной России», из которых вторая относится в равной степени и к Маяковскому, - стихотворений, посвященных Мариной Пастернаку или непосредственно им вдохновлённых, не так уж много: не меньше, пожалуй, посвятила она их Ахматовой, или Блоку, или Иксу, или Игреку, посвятила, не надеясь на то, что голос её достигнет их слуха. Но зато всё, что было создано ею в двадцатые годы и в начале тридцатых, в пору её творческой зрелости и щедрости, кем бы и чем бы ни вдохновлялось это созданное, — всё это, от сердца к сердцу, было направлено, нацелено на Пастернака, фокусировано на него, обращено к нему, как молитва.
В нём она обрела ту слуховую прорву, которая единственно вмещала её с той же ненасытимостью, с какой она творила, жила, чувствовала.
Пастернак любил её, понимал, никогда не судил, хвалил - и возведённая циклопической кладкой стена его хвалы ограждала её от несовместимости с окружающим, от неуместности в окружающем... Марине же похвала была необходима, иначе она зачахла бы от авитаминоза недолюбленности, недопонятости или взорвалась бы от своей несоразмерности аршину, на который мерила её читающая и критикующая эмиграция. (Не о нескольких близких и верных речь, разумеется.)
Усугубившаяся в тот период усложнённость её поэтического языка (нынче, в семидесятые годы, внятного и «массовому» читателю, но труднодоступного «избранному» читателю двадцатых годов) тоже отчасти объясняется Марининой направленностью на Пастернака: речь, понятная двоим, зашифрованная для прочих! Ибо для освоивших четыре правила арифметики до поры до времени остаётся зашифрованной высшая математика...
%лг:
l/?<^lU44*f.
Дарственная надпись Б. Пастернака на его книге стихов *Темы и Вариации» Москва—Берлин, 1923: * Несравненному поэту Марине Цветаевой, “донецкой, горючей и адской " (стр. 76) от поклонника ее' дара, отважившегося издать эти высевки и опилки, и теперь кающегося.
Б. Пастернак. 29.1.23. Берлин».
Вот что пишет Марине о поэзии в одном из своих писем 1922 года Пастернак периода «высшей математики» своего собственного творчества:
«Я знаю - Вы с неменьшей страстью, чем я, любите — скажем для короткости — поэзию. Вот что я под этим
разумею.
Я больше всего на свете (и, может быть, это - единственная моя любовь) - люблю правду жизни в том её виде, какой она на одно мгновенье естественно принимает у самого жерла художественных форм, чтобы в следующее же в них исчезнуть. Телодвижение это жизни не навязано со стороны. Бирнамский лес26 по собственной своей охоте лезет в эту топку. Не надо обманываться: вероятно, мы односторонни. Весьма возможно, что жизнь разбредается по сторонам и что её поток образует дельту.
Нам, с доскональной болью знающим одно из её колен, позволительно представить себе устье именно в этом её изгибе. И на любом её верховье, ничего не знающем о море, можно, закрыв глаза, при крайней сверхчеловеческой внимательности к тону её тока и пластике её плеска, представить себе, что с ней когда-нибудь будет и, следовательно, какова её сущность и сейчас...»
И, переходя от дельт, потоков и устьев поэзии к её берлинским частностям, к её тотчас же за рубежом возникшей раздробленности
и определившемуся мелководью, добавляет:
КАРИ НА U I ВТАЕВД
РЕМЕСЛО
КНИГА СТИХОВЪ
ГКШ1СД0
>Lii
-.«-.WWi,
«Я был очень огорчён и обескуражен, не застав Вас в Берлине. Расставаясь с Маяковским, Асеевым,
КНИГОЙ liATIAhCTI о
ГЕЛИКОНЪ
МОСКВА/ЯЕРЛИНЪ » • 1 J
Дарственная надпись М. Цветаевой на книге стихов «Ремесло» Москва—Берлин, 1923: «Моему заочному другу — заоблачному брату Борису Пастернаку. Марина Цветаева, Прага, 9-го нов. марта 1923 г.»
Кузминым и некоторыми другими, я в той же линии и в том же духе рассчитывал на встречу с Вами и с Белым.
Однако, разочарование на Ваш счёт — истинное ещё счастье против разочарования Белым. Здесь все перессорились, найдя в пересечении произвольно полемических и театрально приподнятых копий фикцию, заменяющую отсутствующий предмет. Казалось бы, надо уважать друг друга всем членам этой артели, довольствуясь взаимным недовольством, без которого фикции бы не было. Последовательности этой я не встретил даже в Белом...»
Марина находилась уже в Чехии, и надежды на немедленную встречу с Борисом Леонидовичем — просто сняться с места и поехать налегке и накоротко в Берлин — у неё не было; из-за того, что некому было «нажать на инстанции» для получения визы; из-за того, что подобная поездка была не по карману, а главное, — не по чувству ответственности перед близкими за содержимое этого тощего кармана! (Всё в Чехии оказалось не по карману, кроме окружающей пражские пригороды, действительно прелестной природы...)
Но это была внешняя, так сказать бытовая, сторона невозможности. Марине, с её энергией и волей к борьбе, может быть, удалось бы преодолеть эту невозможность, будь она убеждена в необходимости встречи, в своей внутренней готовности к ней. Если бы втайне не страшилась её.
И с тревожной верой, с тревожным восторгом Марина принимает предложение Пастернака, романтическое и несбыточное, встретиться в Веймаре, под сенью обожаемого обоими Гёте, - в мае 1925 года. «...А теперь о Веймаре11: Пастернак, не шутите! Я буду жить этим все два года напролёт. И если за эти годы умру (- не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась чёрной просёлочной дорогой... - шла ощупью: грязь.
ямы, тёмные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас - нет, не о Вас — о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, - ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся!
...Два года роста впереди, до Веймара. (Вдруг — по безумному! — начинаю верить!) Мне хочется дать Вам одно обещание, даю его безмолвно: - буду присылать Вам стихи и всё, что у меня будет в жизни...»
Из двух назначенных лет проходит год - огромный год «жизни, как она есть» - во всей её растворяющейся повседневности и кален-дарности, со всеми её заботами, досадами, радостями, дождями, радугами, бессонницами, недоразумениями, новыми знакомствами, старыми спорами, шумящими примусами, - огромный год творчества в потоке жизни и наперекор ему - год переписки с Пастернаком, год нарастания этой титанической, поэтической страсти, страсти «поверх барьеров»...
«14.6.1924 Марина, золотой мой друг, изумительное, сверхъестественно родное предназначенье, утренняя дымящаяся моя душа, Марина... За что я ненавижу их [письма]. Ах, Марина, они невнимательны к главному. Того, что утомляет, утомительной долготы любования они не передают. А это — самое поразительное.
Сквозь обиход пропускается ток, словно как сквозь воду. И всё поляризуется... И когда сжимается сердце, — о, эта сжатость сердца, Марина!.. И насколько наша она, эта сжатость, - ведь она насквозь стилистическая!
Это — электричество, как основной стиль вселенной, стиль творенья на минуту проносится перед человеческой душой, готовый её принять в свою волну... ассимилировать, уподобить!
И вот она, заряженная с самого рождения и нейтрализующаяся почти всегда в отрочестве, и только в редких случаях большого дара (таланта) ещё сохраняющаяся в зрелости, но и то действующая с перерывами, и часто по инерции, перебиваемая риторическим треском самостоятельных маховых движений (неутомляющих мыслей, порывов, «любящих» писем, вторичных поз) — вот она заряжается вновь, насве-жо, и опять мир превращается в поляризованную баню, где на одном конце — питающий приток... времён и мест, восходящих и заходящих солнц, воспоминаний и полаганий, - на другом - бесконечно-малая. как оттиск пальца в сердце, когда оно покалывает, щемящая прелесть искры, ушедшей в воду...