Один из редакторов журнала, плотный, подвижный, шумный, ярко-черноглазый Владимир Иванович Лебедев, из курчавой разбойничьей бороды которого то и дело вылетали, взрываясь и перегоняя друг друга, гневные фразы, раскаты смеха, вопросы — только в лоб, ответы — без обиняков, а зачастую — просто озорные бестактности, познакомил нашу семью со своей; жена его, Маргарита Николаевна, тишиной своей и гармоничностью являла полную противоположность мужу, которого как бы утихомиривала и уравновешивала и сущностью своей, и внешностью. Правильные, твёрдые черты её лица смягчались той неуловимой бархатистостью женственности, зримо передавать которую лучше всего умели мастера итальянского Возрождения в ликах их строгих и кротких Мадонн. Но эта Мадонна - из обрусевшей баронской семьи — в юности была бесстрашной революционеркой, участвовала в Кронштадтском, Свеаборгском и Севастопольском восстаниях, подвергалась полицейским репрессиям... в 1908 году она эмигрировала в Швейцарию, где окончила медицинский факультет. В эмиграции вышла замуж за Владимира Ивановича, своего товарища по борьбе; в Женеве родилась их первая дочь, рано умершая, потом вторая, Ирина (ставшая моей подругой с первого — детского! — взгляда и на всю жизнь).
Поначалу и безапелляционная громогласность Владимира Ивановича, и неисчерпаемая тишина Маргариты Николаевны насторожили Марину, сгоряча она приняла их за крайние проявления ненавидимого ею душевного комфорта, а налаженный, размеренный уклад и обиход лебедевского дома - по контрасту к общеэмигрантским и собственным своим бытовым неустройствам - за «богатство», невыносимое ей, невзирая на «Хвалу богатым».
Но богатство этих людей заключалось отнюдь не в материальной обеспеченности, а до душевного благополучия им было так же далеко, как и самой Марине. В чём она скоро убедилась, и разубедиться в человеческом качестве этих друзей ей не пришлось никогда.
Дружб у Марины было много, но все они, по крайней мере те, что на моей памяти, оказывались с помарками, помехами, оговорками, разминовениями, взаимными или односторонними разочарованиями, превозмогаемыми или непоправимыми обидами.
Кроме дружбы с Лебедевыми - единственной по высоте, глубине, простоте, верности и протяжённости.
В их доме никогда не уставали от Марининых бед, нужды, неурядиц, никогда не отстранялись от её неподъёмного таланта и неподъёмного характера, всегда радовались ей. Это был единственный дом, от которого Марине был доверен ключ — не какой-нибудь там аллегорический, нет, тот самый железный, которым и в отсутствие хозяев можно открыть дверь их квартиры, войти, расположиться, какусебя -лучше, просторнее, спокойнее, чем у себя, — отдохнуть — от себя же.
Дружба эта не только длилась без спадов, путь её шел в гору и достиг наивысшей, дозволенной жизнью, точки в самые тяжёлые, самые затравленные эмиграцией годы, непосредственно предшествовавшие Марининому возвращению на родину.
«Были и не застали. Зайдем к 7 j ч. Свидание с Кубкой7' (поэтом) налажено». — Записка Ходасевичу72, тогда приехавшему с Горьким в Прагу, и с которым, из-за «большевизма» (Горького!), никто из русских не общался.
За этими строчками в тетради 1938 года, в которую Марина, готовясь к отъезду в СССР, перебеливала выписки из оставляемой ею за границей части своего архива (погибшей в войну), — история её мимолётной пражской встречи с поэтом В.Ф. Ходасевичем - и невстречи с Горьким.
Горький, направлявшийся на лечение в Мариенбад, приехал в Прагу в конце ноября 1923 года; в прибывшей с ним небольшой группе близких и друзей был и Ходасевич, знакомый с Мариной в дореволюционные ещё годы. По адресу, переданному ему Пастернаком (который, как и Марина, высоко ценил творчество Ходасевича), - В.Ф. послал ей письмо с просьбой о встрече и о содействии ему в знакомстве с чешскими литераторами и поэтами.
Подумывавший о том, чтобы обосноваться в Праге — но отнюдь не на правах «рядового», т. е. бедствующего, эмигранта, — Ходасевич искал связей, которые помогли бы ему обрести устойчивое и независимое положение среди коренной интеллигенции страны, о которой он мало что знал...
С присущей ей быстротой Марина откликнулась на зов, хотя собственные её связи с чехами нельзя было причислить к солидным. Она обратилась к милой ей женщине, петербургским своим воспитанием и образованием сыздавна связанной с Россией, — Анне Антоновне Тесковой73, общественной деятельнице прогрессивных взглядов, председательнице культурно-благотворительной «Чешско-русской едно-ты». Однако русская, сиречь белоэмигрантская часть «Едноты» воспротивилась проектууст-ройства вечера, на котором Ходасевич вы-сту-пил бы с чтением своих стихотворений. «Раз с Горьким приехал — значит, сам большевик», — твердили твердолобые...
Чешская же, основная, сторона мялась и жалась, понимая, что в первую очередь следовало бы организовать вечер самого Горького или - в его честь, но как быть с эмигрантской стороной? Горький-то уедет, а раздор в собственных рядах - останется.
Пока длилась возня, путаница и словопрения на двух языках, Марина с Серёжей наладили свидание Ходасевича с чешским поэтом а.а. Тескова и литератором Франтишком Кубкой. Встреча эта оказалась беспо-следственной — не понравился Ходасевич Кубке, не «показался»...
А Марине — понравился; может быть из духа противоречия; может быть из духа высокого собратства, осенившего их в тот вечер — за чашкой кофе в кафе гостиницы Беранек.
В дальнейшем, уже во Франции, они не ладили, более того — враждовали, и только в последние годы Марининого пребывания на Западе нашли общий язык, родной им обоим язык поэзии...
Марина рассказывала, что тогда, в Праге, Ходасевич не просто предлагал познакомить её с Горьким, которого очень любил, но -рвался сделать это, благо до Горького, остановившегося в той же гостинице, было буквально рукой подать. Марина, однако, отказалась — по тому же сложному чувству внутреннего запрета, которое когда-то заставило её раствориться в толпе, окружившей Блока на последнем его выступлении в Москве, запрета, не позволившего просто подойти, просто познакомиться. («Гордость и робость — родные сестры...» — писала она в стихотворении 1921 года.)
А тут ещё - граница её эмиграции, пролегшая между ней и Горьким. Как с этим навязываться?
Через несколько дней Горький отбыл в Мариенбад вместе со своими спутниками, Марина же «занесла на скрижали» ещё одну, горькую ей, невстречу.
Два письма Цветаевой к Горькому (благодарность ему за приглашение её сестры Анастасии Ивановны погостить у него в Сорренто) известны, они были опубликованы по сохранившимся черновикам 1927 года в четвёртом номере журнала «Новый мир» за 1969 год.
Но вот история ещё одного Марининого письма и горьковского ответа на него (сами письма не уцелели).
В самом конце двадцатых годов или в начале тридцатых, во Франции, с одним из наших знакомых произошёл удивительный случай. Знакомый этот, по призванию и образованию — музыковед, был эрудированным знатоком, любителем и потребителем искусства во всех его ипостасях («...если бы ты видел “морду” — широкую, умную, бритую, барскую — лицо “Воскресенья” из “Человека, который был Четвергом” [повесть Честертона] - с которой NN просил у меня твой адрес!» - писала о нём Марина Пастернаку в 1927 году) — и обладателем приятного голоса; силу, красоту и диапазон его выявил случай.
В тот день наш знакомый гулял — вернее, по характеру своему, фланировал по запущенной, дичающей части Версальского парка, любовался расстилавшейся вдали «регулярной» его частью и пел любимые арии из любимых опер, во всю мощь, так, как поётся только на просторе, когда сам никому не мешаешь и тебе - никто.
Как в старинной сказке — или современном музыкальном фильме, - из зарослей на голос вышел некто, оказавшийся, по законам жанра, то ли знаменитым по тем временам антрепренёром, то ли самим директором самой Миланской оперы; подошёл, представился, изумился, узнав, что приманивший его голос - голос-чудо, голоссокровище — принадлежит отнюдь не профессионалу. После нескольких встреч, нескольких придирчивых прослушиваний (впрочем, и придираться-то было не к чему: голос, Богом данный и от природы поставленный, нуждался лишь в небольшой шлифовке) итальянец предложил эмигранту приехать в Милан для «доработки» голоса у педагога вокалиста, после чего гарантировал дебют в «Ла Скала» и карьеру трансконтинентального масштаба.