А кот Тимофей, стервец, и не думал выбираться из леса…
Я же некогда ехал в город Горький на конкурс бальных танцев.
Мои пластинки, из домашней фонотеки, разбитые Евгением Семёновичем, были для нашей компании чуть ли не драгоценными. Мы созревали, были старательными школярами, занимались спортом, влюблялись, учились под патефон танцевать в комнатушках коммунальных квартир. Иногда по просьбе жаждущих я выносил патефон во двор, ставил там его на табуретку, ассистенты из малокососов отвечали за сохранность пластинок и патефона. Дворы были тогда неасфальтированные, со вмятинами и с земляными вздутиями, но это дворовым танцам не мешало. В учителях же танцев у нас оказывались родственники и знакомые немногим старше нас, доморощенные, можно сказать, спецы хореографии. Конечно, имелись и Школы танцев. Но за занятия в них надо было платить. Да и что в них разучивали? Совершенно не нужные в наших коммуналках полонезы, краковяки и мазурки (ну, для суворовцев с холлами в их училищах, почти залами, они может быть ещё и подошли бы) и какие-то диковинные новоизобретения, вроде «Танца конькобежцев» или «Падеспани» и «Падекатра». Что такое «Танец конькобежцев», я и знать не знал, и знать не хотел. Да и что делать конькобежцам на паркете или на дворовой траве? Вот и обходились мы довоенными изделиями Коломенского завода, редкими подачками гэдээровских или пражских музыкантов (оркестр Влаха), топтались под них, а летом резвились на дачных танцплощадках, заведённые ритмами шлягера с плёнки «на костях» – «Истамбул Константинополис»…
И вдруг…
И вдруг на прилавках музыкальных магазинов появились запрещённые танцы. Любезные нам «Рио Риты», «Мама Инее», «Девушка играет на мандолине» («На далёком севере эскимосы бегали… за моржой…» – в обиходе), «Чай вдвоём», «Три поросёнка» и прочие, и прочие… Правда, прежние титулы им не вернули, а простенько обозначили на этикетках – «быстрый танец» (фокстрот, чарльстон, пасодобль) и «медленный танец» (танго, вальс-бостон и др.). Но и этого было достаточно. Поговаривали, что запреты на музыку Толстых отменил новый министр культуры Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко. На моей памяти в двадцатом веке в обстоятельствах эпохи это был наиболее интересный министр культуры. Не в пример звёздно-лицемерной Фурцевой или полуграмотному дураку Демичеву, принявшемуся в угоду фаворитке разваливать Большой театр. Этих мне приходилось наблюдать… (И тут я позволяю себе высказать свои личные впечатления, и никого другого.) Пономаренко был не из подхалимов и циников, знал цену людям, в Войну командовал всем партизанским движением, получил звезду Героя Советского Союза и, будучи членом Политбюро, по легенде, вполне мог надерзить вздорному нередко Хрущёву. И тот отправил его от серьёзных дел «на культуру»… И слава Богу.
Стало темнеть. Ясности не добавилось. А тревога усилилась. Немногие допущенные цензурой, ясно, что политической, кадры по ТВ только пугали. Танки, бронетранспортёры. Не их ли гул и скрежет был услышан по утру? Как будем жить дальше? Голоса радиостанций слились в один неприятный Голос надзирателя, будто он остался единственным Голосом в нашей стране (или даже в целом мире), и своими короткими сообщениями-повторами ничего хорошего никому не обещал. Но предупреждал о переменах. И кулаком (приобрёл и кулак) грозил. Радости жизни, казалось, остались в прошлом. Экран телевизора хотелось погасить, но без его картин и звуков стало бы ещё тоскливее…
– Дядя Володя! – услышал я. В оконное стекло постучали.
На крыльце мок приятель сына Игорь.
– Игорь? – удивился я. – Ты откуда?
– Из Москвы, – сказал Игорь. – Матери продукты подвёз…
Дом Игоря стоял в посёлке метрах в ста от нашего.
– Ну как там… – выдавил я из себя.
– С вашими всё нормально, – успокоил меня Игорь. – А так, в городе… Лучше не говорить…