Я устал, наверное, больше всех, так как почти все время иду первым. Большое нервное напряжение. Я ведь знаю язык врага и готов говорить с немцами, чтобы в нужный момент дезориентировать их и сойти за своих.
Наконец вот она, вражеская передовая! Мы пересекаем многочисленные снежные тропы. Они плотно утоптаны. Всюду тянутся разноцветные телефонные провода. Не сговариваясь друг с другом, беспощадно режем их.
Но вот лес внезапно оборвался. У самой опушки проходит дорога, а параллельно ей тянутся многочисленные линии проводов. И хотя метрах в 40–50 от нас на дороге маячит темный силуэт немецкого часового, штыком зацепляем провода и тянем их с дороги к себе в кусты, а тут уж режем их.
Однако надо торопиться. Когда вновь оказались на большом заснеженном поле, нам почему-то показалось, что мы уже перешли линию фронта. Мы услышали грохот нашей артиллерии. Значит, уже 6 часов утра, скоро рассвет, а мы еще далеко от своих.
Залпы раздаются справа — значит, идти надо туда. На нашем пути виднеется какая-то деревня. Гриневский сказал, что это Селиваниха. Здесь враги. Нам надо делать крюк. Пока мы обсуждали, куда идти, в нашу сторону из деревни вышли двое. Мы спрятались за сугроб. Когда двое подошли ближе, мы увидели, что это связисты. Они шли, разговаривая, дули на озябшие руки, прижимая к себе мотки телефонного кабеля. Мы поняли, что лежим на линии связи. Немцы вышли искать повреждение. Дойдут до опушки — мы пропали… Один из связистов протопал возле нас. Мы затаили дыхание. Добрая штука — маскхалат, нас не заметили.
Провожаем взглядами удаляющихся связистов и вдруг видим там, где мы резали провода, где на дороге топтался часовой, ярко горит огромный костер, а вокруг него большая группа гитлеровцев. Оказывается, фрицы разложили костер у подошвы высокого холма, из-за которого мы его и не могли увидеть. А ведь совсем рядом прошли!
Немедленно уходить! Но куда? Надо, конечно, вправо, где продолжает бить наша артиллерия. Там мы и прорвемся к своим. А здесь кругом враги.
Мы сворачиваем вправо и быстро входим во тьму леса. Гриневский идет направляющим, я за ним. Проходим десяток, другой метров и снова наталкиваемся на линию проводов. Это нас настораживает, так как связисты, наверное, уже наладили связь и предупредили о нашем появлении в их расположении все свои огневые точки.
Но что со мной происходит? Я ничего не понимаю. Лежу ничком на почерневшем снегу. В ушах стоит невероятный шум. Это от взрыва порохового фугаса.
Мне вдруг кажется, что передо мной стоит немецкий офицер и целит из пистолета мне в голову. Сжимаюсь в комочек и поворачиваюсь. Фашиста нет. Отлично! А где же ребята? Их тоже нет. Так что же все-таки со мной? Рукой ощупываю грудь, живот, ноги. Рука попадает в кровавое месиво. Глубокий, сдавленный стон. Это же смерть — без ног не уйдешь. В первое мгновение мне показалось, что я ранен в голову, в руки, в грудь, но никак не в ноги.
Как же подняться? Целы ли кости? Пробую встать, но не могу. Застонал от бессилия, от обиды. А ниже поясницы разливается сильная, режущая боль, будто кто-то засыпал мне рану солью. Заставляю себя встать на ноги — хоть одна-то нога, думаю, цела? Встаю. Стою как во сне, шатаюсь. Чтобы не упасть, цепляюсь за дерево. В сердце леденящая тоска. Нет, кажется, не быть мне живым, не уйду от фашистской пули.
Смотрю, вслед за мной с земли поднимаются Гриневский и Айспур. А Торопчина нет. Осматриваемся. Виктор обходит место взрыва, идет до самой опушки леса и все время тихо зовет Павла, но его нигде нет. Осматриваем деревья — никаких признаков. И вдруг яркая вспышка и тут же взрыв. Мы попадали на землю. Осколки, комья мерзлой земли застучали по деревьям…
Прошло несколько секунд томительной тишины, как вдруг рядом с нами застрочил немецкий пулемет. Выше нас, в направлении костра, возле которого грелись враги, потянулись огненные нити трассирующих пуль — сигнал тревоги. Нам опять надо срочно уходить. А Торопчина нет… Он погиб при взрыве.
Осторожно движемся по густому мелколесью, каждый думает о горькой доле погибшего товарища. Я шагаю так неуверенно, что вынужден то и дело цепляться за стволы деревьев. Уже через несколько минут кровь заполнила мои валенки до отказа, и они стали такими тяжелыми, как будто к каждой моей ноге привязали по пуду свинца. Кровь сначала хлюпала в валенках, а потом загустела, и пропитанные ею портянки, как тесные сапоги, стянули ноги. Айспур жалуется на сильную головную боль. Он тоже ранен: осколок прочертил на его лбу широкую рваную линию, которая сильно кровоточит.
Идем по- прежнему молча, осторожно, внимательно выбираем дорогу. Деревья стали выше: пошла сосна. Стало светлее. Мы глядим друг на друга с удивлением: наши лица, руки, маскхалаты — все стало таким черным, словно мы только что побывали в печной трубе. Все в копоти — одни зубы да белки глаз не изменили окраски.
Совещаемся, как дальше быть. Ранение мое опасное. Особенно досталось правой ноге, которую от колена до поясницы изрешетили осколки. Кровь все течет и течет. Это меня пугает. Виктор спрашивает, могу ли я дальше идти без перевязки (собираясь в разведку, мы не захватили с собой ни одного бинта, а теперь приходится расплачиваться за легкомыслие). Неужели здесь оставаться? Нет, надо идти, пока силы есть. Идем быстрее!
Иду, опираясь на две винтовки, как на костыли, едва переставляю свои свинцовые ноги. Это меня угнетает: неужели не дойду до своих? Вижу, что время против меня, потому что с каждым шагом, с каждой минутой я все больше и больше теряю крови. А сколько же ее, этой крови, у человека? Надолго ли мне ее хватит?
Виктор все чаще и чаще оборачивается ко мне и пристально смотрит в лицо. Он понимает мое состояние. Нет, мне не дойти до своих, я очень слаб. Но надо быть мужественным, сильным даже перед лицом самой смерти, и я говорю Гриневскому и Айспуру:
— Ребята, оставьте меня здесь, я все равно не дойду до своих, а вам без меня будет легче пробиться.
Я отвернулся от них, смахивая рукавом непрошеные слезы. Вой гремел далеко впереди нас. И мне, значит, предстояло еще дойти до места боя, а там как-то прорываться сквозь вражеские позиции. Где уж там! А так не хотелось умирать!
Виктор сделал шаг ко мне, тепло, по-братски сжал мою руку и ободряюще сказал:
— Ничего, Веня, вот мы сейчас зайдем поглубже в лес, там наломаем сосновых лап и сделаем тебе мягкое сиденье, а сами пойдем к своим. Сегодня немцев отсюда выбьют, и я вернусь за тобой. А если они останутся здесь, я ночью приду с ребятами из разведки, и мы заберем тебя.
Артур стал возражать.
— Вместе ушли в разведку, — сказал он, — вместе будем и возвращаться. Товарища в беде бросать негоже.
После этою разговора мне стало как-то легче: я видел, что ребята не теряют надежды на благополучный исход. Я все сделаю, чтобы не быть для них обузой. Если нам всем не удастся выйти отсюда, пусть хоть они одни прорвутся.
Кровотечение у меня почти прекратилось, только тело было охвачено мелкой дрожью. Внутренне я был собран и решителен. Все мои чувства предельно напряжены. Предлагаю идти вперед, к месту боя.
Начинается рассвет. Идем опушкой леса, которая много километров тянется почти по прямой линии. Идем медленно и осторожно, делаем частые остановки. Я опираюсь уже на одну винтовку, вторая — за спиной. По нашим лицам тянутся струйки пота. Они оставляют за собой ломаные линии отмытой от копоти кожи. Глядя друг на друга, улыбаемся. Ну и вид же у нас!
Впереди бой не утихает. До нас отчетливо доносится пулеметная стрельба, взрывы снарядов и мин. Среди молодых сосенок нашли три наших разбитых повозки, кучу стаканов от гаубичных снарядов, бидон с ружейным маслом, охапки слежавшегося сена. «Вот где передохнуть бы», — подумал я. Гриневский, словно угадав мои мысли, посмотрел на меня и сказал:
— Нет, отдыхать не будем, надо идти!
На перекрестке лесных дорог мы увидели высокую сосну, а под ней следы немецких кованых сапог. Значит, решили мы, на дереве или вражеский снайпер или «кукушка». Из-за густых зеленых лап его снизу, конечно, не увидишь.