Все мы организованно стали отходить к речке. По льду перебирались под минометным обстрелом. Гитлеровцы не оставили нас своей «милостью» и тогда, когда мы уже были на противоположном берегу. От разрывов мин мерзлая земля разлеталась во все стороны, больно била по каскам.
Когда вошли в новое селение, кажется Ульяново, остановились. Самое страшное обнаружилось здесь. Начальник инженерной службы вдруг говорит Суханову:
— Товарищ подполковник, а мы же с вами по нашему минному полю прошли!
И тут я увидел, что Суханов — человек, обычно не терявший присутствия духа ни на секунду, — побледнел как снег. Он знал: если бы кто-нибудь наступил на усик мины во время этого отхода, ни один из нас не уцелел бы.
Потом, когда мы немного освоились на новом месте, начальник штаба полка капитан Величкин, тот, который закидал гранатами вражеских автоматчиков, сел есть суп. Две ложки съел и, смотрим, уронил ложку — уснул. Человек не спал четыре дня. И когда раздался телефонный звонок из штаба дивизии — к тому времени связь была восстановлена, — мы не могли разбудить капитана, как ни старались. Нечеловеческое напряжение переносили люди на войне! И только от того, что они были такими, их ничем нельзя было запугать.
Под впечатлением пережитого за этот день под Истрой я написал письмо жене, которая жила тогда на Каме. В нем было шестнадцать «домашних» стихотворных строк, которые я не собирался публиковать, а тем более передавать кому-либо для написания музыки…
Стихи мои «Бьется в тесной печурке огонь» так бы и остались частью письма, если бы в феврале 1942 года не приехал в Москву из эвакуации, не пришел в нашу фронтовую редакцию композитор Константин Листов и не стал просить «что-нибудь, на что можно написать песню». И тут я, на счастье, вспомнил о стихах, написанных домой, разыскал их в блокноте и, переписав начисто, отдал Листову, будучи абсолютно уверенным в том, что хотя я свою совесть и очистил, но песни из этого лирического стихотворения не выйдет. Листов пробежал глазами по строчкам, промычал что-то неопределенное и ушел. Ушел, и все забылось. Но через неделю композитор вновь появился у нас в редакции, попросил у фоторепортера Михаила Савина гитару и спел свою новую песню, назвав ее «В землянке».
Все, свободные от работы «в номер», затаив дыхание, прослушали песню. Всем показалось, что песня получилась. Листов ушел. А вечером Миша Савин после ужина попросил у меня текст и, аккомпанируя на гитаре, исполнил песню. И сразу стало ясно, что песня «пой-дет», если мелодия ее запомнилась с первого исполнения.
Песня действительно «пошла». По всем фронтам — от Севастополя до Ленинграда и Полярного. Некоторым блюстителям фронтовой нравственности показалось, что строки: «…до тебя мне дойти нелегко, а до смерти — четыре шага» — упадочнические, разоружающие. Просили и даже требовали, чтобы про смерть вычеркнуть или отодвинуть ее дальше от окопа. Но мне жаль было менять слова — они очень точно передавали то, что было пережито, перечувствовано там, в бою, да и портить песню было уже поздно, она «пошла». А, как известно, «из песни слова не выкинешь».
О том, что с песней «мудрят», дознались воюющие люди. В моем беспорядочном армейском архиве есть письмо, подписанное шестью гвардейцами-танкистами. Сказав доброе слово по адресу песни и ее авторов, танкисты пишут, что слышали, будто кому-то не нравится строчка «до смерти — четыре шага».
Гвардейцы высказали такое едкое пожелание: «Напишите вы для этих людей, что до смерти четыре тысячи английских миль, а нам оставьте так, как есть, — мы-то ведь знаем, сколько шагов до нее, до смерти».
Поэтесса Ольга Берггольц рассказала мне еще во время войны такой случай. Пришла она в Ленинграде на крейсер «Киров». В кают-компании собрались офицеры крейсера и слушали радиопередачу. Когда по радио была исполнена песня «В землянке» с «улучшенным» вариантом текста, раздались возгласы гневного протеста, и люди, выключив репродукторы, демонстративно спели трижды песню в ее подлинном тексте.
Вот коротко о том, как сложилась песня «В землянке».
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой.
Ты сейчас далеко-далеко.
Между нами снега и снега.
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага.
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви.
СУДЬБА НАШЕЙ ПЕСНИ
В один из непогожих ноябрьских дней 1941 года в редакцию нашей газеты прибежал запыхавшийся красноармеец и сообщил, что редактора вызывает к себе заместитель командира дивизии по тылу. Я поспешил в соседнюю деревню, где накануне разместился штаб тыла. В холодном сером небе медленно плыли желтокрылые «юнкерсы». Прерывисто, словно задыхаясь под тяжестью груза, гудели их моторы. Тут и там стучали зенитки. Белые облачка разрывов изрешетили небо. Облачка тоже плыли, только в противоположную от курса вражеских самолетов сторону. Постепенно расплываясь, они на глазах таяли и наконец совершенно исчезали.
Единственная улица деревни, куда я пришел, была пуста. Около крайнего с резными наличниками на окнах и голубой верандой дома я увидел заместителя командира дивизии майора Михайлова. Рядом с ним, переминаясь с ноги на ногу, в короткой серой шинели стоял немолодой сутуловатый боец. Вид у него был совсем невоенный.
— Вот поэта нашли, — сказал, улыбаясь, майор. — Может быть, тебе подойдет?
— Поэта? — удивился я и тут же, не раздумывая, ответил: — Конечно, подойдет. А как ваша фамилия? — спросил я, обращаясь к незнакомцу.
— Мейер. Красноармеец Александр Мейер, — заторопился тот и тут же, расстегнув шинель, озябшими руками стал доставать из бокового кармана гимнастерки бумаги, которые, вероятно, должны были подтвердить правильность его слов, — Вы, должно быть, не слыхали обо мне, — сказал он. — Я — москвич. До войны работал в жанре малых форм: писал репризы для артистов цирка, сочинял конферанс для артистов эстрады. А там имя поэта неважно. Публика думает, что это сам артист такой остроумный… Возьмите меня в газету, прошу вас…
Кто из нас, армейских газетчиков, не мечтал иметь у себя в редакции настоящего поэта! А тут — на тебе, получай, сам просится.
— Ну, бери, бери, попробуй, — это ведь и в самом деле находка для газеты, — сказал майор Михайлов.
Так рядовой одного из ополченских батальонов Москвы Александр Эдуардович Мейер стал литературным сотрудником нашей дивизионной газеты «За Родину». Работал он, надо прямо сказать, очень добросовестно, брался за любое дело: правил материалы, вычитывал гранки, писал сам. Его стихотворения, заметки, фельетоны, стихотворные строфы о подвигах бойцов печатались почти в каждом номере газеты. Однако в нашей памяти навсегда останутся стихи Александра Мейера, ставшие основой «Песни 9-й гвардейской»…
После того как 78-я стрелковая дивизия была преобразована в 9-ю гвардейскую, слава о ратных подвигах ее сынов разнеслась по всей стране. Особенно много о дивизии писали и говорили на Дальнем Востоке, откуда она прибыла под Москву. Да ее хорошо знало и гитлеровское командование. Не случайно фашистский генерал Эрих Гепнер в отчете о действиях 4-й танковой группы, которой он командовал, писал:
«…Снова разгораются бои за деревни Скирманово и Марьино. И большей частью большевики остаются лежать перед немецкими позициями. По их раненым можно судить, как закалены солдаты 78-й сибирской стрелковой дивизии, которую советское командование… перебросило из Хабаровска через всю Сибирь под Москву. Эти парни привыкли к условиям зимней войны…»
Сейчас уже не помню кто, но кто-то из нас предложил: