Самовнушение подействовало.
Засек по часам время, с большим трудом прекратил беспорядочное колебание компаса, отсчитал курс полета, стал снижаться. Растерянность, парализовавшая волю, пропала. Мысль заработала четко и ясно. Припомнив, что помчался за разведчиком, а потом рванулся вправо, я по карте приближенно взял направление на свой аэродром. Теперь жизнь действительно была поставлена на карту.
Время тянулось поразительно медленно. Десять минут полета показались вечностью. В кабине стало темно. Стрелки приборов и надписи без специальной подсветки различались плохо. Попытка включить освещение кабины не удалась: самолет не был подготовлен к ночным полетам.
2000 метров. Нигде ни огонька, словно подо мною и впереди все вымерло. Глаза жадно ищут хотя бы какой-нибудь маячок света — тщетно, не за что зацепиться. Горизонт пропал, определять свое положение в пространстве не по чему. Управлять самолетом в темноте стало трудно, я должен смотреть за приборами и искать свой аэродром. Руки нервно дрожат. Чувство одиночества, полной оторванности от мира отдается тупой, саднящей болью. Лететь по прямой мучительно. То и дело ловлю себя на желании свернуть влево, свернуть вправо; в стороне, мне кажется, непрерывно мерцают спасительные огоньки. Но это — самообман. Неужели начинаются галлюцинации? Во тьме прежде мне никогда не приходилось летать. Ночью все делается подозрительным, незнакомым, даже мой самолет — он вроде бы стал другим, в нем появилось какое-то странное своенравие. Сомнения душат, неуверенность и мнительность порождают безотчетный страх и суету, слепят глаза, сковывают ум. Хватаешься за первую подвернувшуюся мысль. Ох, уж это ожидание! Спасение в спокойствии и выдержке.
Часы показали, что обратный полет продолжается пятнадцать минут. В этот момент мне стало ясно, каким будет финал: горючее кончится, и я повалюсь во тьму с неработающим мотором. Только бы не на территорию противника. Небо кажется куда добрее и ближе, чем притаившаяся внизу земля. Продолжать полет с прежним курсом можно не более пяти минут, в противном случае я перемахну восточный выступ Монголии и окажусь в Маньчжурии. Надо садиться. Но как?
Ночью я еще никогда не производил посадки на скоростном истребителе. Неужели удар о землю и всему конец? Решаю: встать в вираж и наблюдать, не появится ли где ракета. На аэродроме сейчас наверняка дают сигналы… Но из опасения привлечь внимание японцев их может и не быть. Тогда, выработав горючее, прыгну на парашюте…
И вдруг слева — красные, белые и зеленые шарики, прорезающие ночную мглу. Наши! Радость захлестнула меня. Как быстро меняются чувства в полете: то накал ненависти, доведенной до самозабвения, то смертельный страх, то беспредельная радость. Равнодушию нет места!
Внезапно резанула тишина: мотор остановился. Слышно, как бьется сердце. В небе спокойно сияют звезды. Бесшумно, точно в какой-то безжизненной страшной яме, теряю высоту. А может, все же выпрыгнуть? А самолет? Его легкое посвистывание в этой тишине — как стон живого существа… Будь что будет, — попробую сесть.
Сел.
Столовая находилась под открытым небом. Она состояла из двух походных кухонь, вблизи которых, прямо на земле, были разостланы скатерти. Летчики рассаживались возле них, подгибая ноги на восточный лад. Комарья было так много, что казалось, где-то в отдалении гудит самолет.
— Пока мы не бьем японцев, давайте тренироваться на комарах, — острил Арсенин.
— Правильно, Коля! Бить их надо, — подхватил Красноюрченко. — Только ты что-то плохо с ними расправляешься: смотри, голову тебе отгрызут, тогда поздно будет.
Из темноты вышла высокая девушка-официантка — первая женщина, которую мы увидели на этом степном аэродроме. Она была оттуда, из России… Мне известно о ней немножко больше, чем другим. Заведующий столовой, посвящая меня в «кадровый вопрос», рассказал о девушке-официантке, которая не рада своему добровольному приезду в Монголию, просит, чтобы ее отпустили. «А на кого столовую бросить, товарищ комиссар, побеседуйте с ней, чтобы не уезжала». Вот она, эта официантка.
— Есть жареная и отварная баранина. Кому что принести? — спросила девушка.
Летчики притихли. Высокая, красивая, стараясь придать своему лицу безучастное выражение, она, глядя во тьму, переспросила:
— Так что же кому? Я жду…
— А гарнир какой?
— Рис. Больше ничего. Только рис.
— Бедно, бедно!
Потом стали делать заказы. Девушка хотела было уже идти, как вдруг раздался робкий голос Солянкина:
— А на гарнир что?
Все громко рассмеялись. Кто-то сказал: «Он, видно, только очнулся». Девушка тоже улыбнулась.
— Рис… — повторила она Солянкину с сочувствием. — Вам жареную или отварную баранину?
— С чем вы ни принесете, он все съест, — ответил Красноюрченко.
Иван Иванович, принимая тарелку с бараниной, бросил в мою сторону:
— Не грех бы за первую встречу с противником выпить.
— Скорее уж за благополучное возвращение, — уточнил я.
— Да, тебе этот вылет запомнится, — заметил Василий Васильевич, — не будешь забываться!
— На всю жизнь!
— А чем черт не шутит, ведь мог и завалить разведчика, — задорно вставил Красноюрченко. — Воевать так воевать, как говорится, грудь в крестах или голова в кустах.
— Эта поговорка для нас не подходит, — заметил командир, — мы не наемные солдаты, чтобы воевать только за награды.
Я поддержал его:
— Мы воюем не за ордена. Но не надо забывать, что мы живем по принципу — от каждого по способностям, каждому по труду. Так что ордена являются высшим видом поощрения за труд.
— Если не поощрять отвагу на войне, — сказал Василий Васильевич, — То трусы обрадуются, а герои глубоко обидятся.