Последовавшее затем движение моего ведущего изумило: словно предупреждая врага о своем дальнейшем намерении, он покачал крыльями, привлекая к себе внимание, заложил глубокий крен в сторону японца. Противник понял, конечно, что это — разворот для атаки. Чтобы избегнуть прицельного огня, он, в свою очередь, также круто развернулся на атакующего. Но тут я заметил, что наш истребитель, заложив свой демонстративный крен, удерживает машину в прямолинейном полете. Это была имитация атаки, ложное движение, очень тонкая хитрость. И японец клюнул на удочку. Правда, в следующее мгновение он уже понял свою ошибку и попытался ускользнуть… Но было поздно: И-16 на какой-то миг застыл у него в хвосте, блеснул огонь — и противник, словно споткнувшись, рухнул в реку.
«Вот это да!» — восхитился я, разворачиваясь вслед за неизвестным летчиком.
Мы возвращались домой.
Степь не была теперь чистой и свежей, как прежде, — она полыхала кострами. Одни костры были яркие и поднимались высоко, другие едва курились, догорая. Сизые дымки над грудами искореженного металла и дерева, черные рытвины в траве, выбитые разлетевшимися вдребезги самолетами, — все говорило о жестоком сражении, разыгравшемся в небе…
Самолет закончил пробег, почти остановился, но я не сразу узнал свой аэродром. Навстречу бежал техник. Он поднял руки, указывая направление на стоянку. Это был мой боевой друг Васильев, но в тот момент и он казался каким-то далеким от меня. Все существо мое находилось еще там, в раскаленном небе, среди рева и грохота боя. Приземлив машину, я не чувствовал самой земли и, конечно, не замечал, на какой огромной скорости рулит самолет, заставляя беднягу Васильева, схватившегося за крыло, повисать в иные моменты в воздухе.
На стоянке я не спеша, даже с чувством некоторой торжественности, выключил мотор, прислушался, склонившись вперед, как жужжат приборы, еще не остывшие от полета. Вылезать из кабины не торопился. Вообще все, что приходилось мне теперь делать, я выполнял с блаженной, сладостной медлительностью. Не торопясь стянул с рук перчатки и положил их за фонарь кабины. Снял с распарившейся головы шлем, пригладил мокрые волосы. Тщательно, с педантичностью, для другого случая странной, расстегнул и подогнал привязные ремни. С той же степенностью расправил лямки парашюта, чтобы удобнее было их накинуть при следующем сигнале ракеты… Всем существом я понимал теперь, что такие «мелочи» могут стоить жизни.
Наслаждаясь тишиной, степным простором, сужавшимся в полете до могильных размеров, я торжественно переживал свое возвращение в эту жизнь. Мозг, возбужденный новыми мыслями, острыми впечатлениями, сердце, распиравшееся от восторга, — все искало выхода, рвалось наружу.
— Ну, — сказал я Васильеву, не скрывая радости, но не находя подходящих, значительных слов, — теперь получили настоящее крещение!
Ответа его я расслышать не мог, потому что в ушах заложило, но по движению губ понял, что техник меня поздравляет, хотя и несколько смущенно.
Я зажал нос и начал с усилием в него дуть. В ушах что-то прорвалось, на меня вдруг хлынули все звуки аэродромной жизни, а вместе с ними и слова Васильева:
— Пробоины…
Пробоины в моем самолете!
С вниманием, с почтительностью, с долей острого сострадания, будто дело касалось живого существа, стал я рассматривать пулевые пробоины, полученные машиной.
— Да-а… порядочно всадили, а с самолетом хоть бы что!..
— Двенадцать штук, — сказал Васильев. — Цифра двенадцать, говорят, счастливая. Я их скоро залатаю…
И только после этого я заметил, что поредела наша самолетная стоянка.
— Васильев, что же ты молчишь? Где остальные? Не возвратились?
— Я и говорю, товарищ комиссар, что глазам не верю…
— Где-нибудь сели! Не нашли нашу точку и сели у соседей…
Василий Васильевич нервно ходил возле палатки, рассеянно слушая доклады командиров звеньев и летчиков. Их короткие фразы, отдельные реплики мало походили на доклады, и я понимал, что только дисциплина, глубоко им свойственная, удерживала этих людей от выражений, готовых сорваться с языка.
Да, бой эскадрилья провела постыдно: большинство летчиков в схватке не участвовали, так как бешеные рысканья командира расстроили весь боевой порядок; летчики рассыпались, потеряли друг друга, многие, израсходовав горючее, сели на других аэродромах.
Широкое, красное лицо командира было растерянным и виноватым, но без тени уныния. Оно как бы говорило: «Ну что ж, ошибся, с кем этого не бывает!» Однако я видел, что в глазах людей он начинает терять уважение не только как человек, но и как летчик. От общего внимания не ускользнуло, что Василий Васильевич, чувствуя за собой вину, все разговоры со штабом полка, все щекотливые телефонные объяснения по поводу минувшего боя поручил адъютанту и, стоя рядом, внимательно слушал его ответы.
Наконец волна возбуждения спала.
Василий Васильевич дал указание всем разойтись по самолетам. Мы остались вдвоем. Сдерживая себя, я стал говорить как можно спокойней о перипетиях прошедшего боя. Командир слушал меня с большим вниманием и заметил:
— Хорошо хоть, что у нас никто не погиб.
— Но ведь из-за тебя и в бою многие не участвовали! Гонялся как угорелый, всю эскадрилью рассыпал…
— Грешен: не мог различить японцев… Стрела эта… с гулькин нос. Разве ее с высоты заметишь?..
Эта ложь, словно он с маленьким разговаривает, меня возмутила.
— Ты себя не оправдывай, не поможет. Я-то знаю, в чем причина!..
— Не рассчитывал, что будет вылет, — удрученно сказал Василий Васильевич. — Да и немного принял… Грамм сто двадцать…
— Брось пить, все пойдет нормально!
— Хочу… Да как-то все не получается, комиссар… Своей откровенностью, бесхитростным прямодушием он разоружал меня.