— Но ведь ты же долго держался… Почему теперь не можешь? Попытайся.
— Попробую! — не то чтобы твердо, а как-то напряженно, с гримасой боли, произнес Василий Васильевич. — Разбора боя я делать не буду. Ты воевал, ты и делай.
— Так дело не пойдет. Ты командир, ты повел эскадрилью в бой, ты и должен разобрать весь этот вылет.
— И свою пьянку?
— Зачем? Я считаю, пьянку мы уже обсудили, можно и не повторяться. А остальное следует разобрать подробно. Основной недостаток — твоя плохая осмотрительность и горячность. Так прямо и скажи.
Василий Васильевич вскинул свою крупную голову, пронзил меня глазами, но возражать не стал.
— Будет урок для всех, — продолжал я. — Командиры звеньев тоже допустили ошибки: старались не отстать от тебя и растянули строй. А им бы лучше немного приотстать, да звенья сохранить. И вообще, все мы плохо смотрели за воздухом. Надо напомнить летному составу об изучении района, а то вот многие не нашли своего аэродрома
— Хорошо! Давай проведем разбор, — сказал командир. — Все!
Если уж он сказал «Все!», дальше разговаривать с ним невозможно, это я знал хорошо.
До моего прибытия в эскадрилью обязанности комиссара более полугода исполнял Иван Иванович Красноюрченко; он хорошо знал всех летчиков, командира, я с ним часто советовался. На этот раз Красноюрченко высказался с полной категоричностью:
— Гнать нужно таких командиров. Не то по его пьяной милости не одна еще голова пропадет…
Первые мгновения боя, до сих пор как-то еще не прояснившиеся, ускользавшие, вдруг необычайно ярко встали в памяти. «Японцев не видит!» — повторил я, только сейчас до конца постигая жестокий, беспощадный трагизм этого простого, все определяющего обстоятельства. И вот как оборачивается упоение талантом, когда его считают самоценным «божьим даром». «Блестящие» способности! Они тоже оказываются пустоцветом, если твердая воля и ясный разум не могут владеть ими, не прикладывают к тому главному, ради чего они существуют…
Новые нормы отношений, новая мерка человека начинала складываться в сознании, опаленном боем. Жалкими, пустыми показались мне недавние сомнения насчет того, вправе ли я на боевом аэродроме проявить нетерпимость к слабости товарища… Да, я обязан это сделать — во имя многих жизней и победы.
Если бы на какой-то срок от всего отойти, замедлить дальнейшие события, чтобы сосредоточиться на происшедшем час назад!.. Но я снова возле самолета. Крыло бросало на светлые чехлы короткую, узкую тень, целиком укрыться в ней не удавалось — ноги припекало солнцем. Васильев латал пробоины. Методически передвигаясь, он покончил с моторным капотом и занимался правой плоскостью. Оставался хвост и левое крыло. Когда следующий вылет — неизвестно, возможно, и успеет…
Я лежал на спине, закрыв глаза, охваченный досадой, радостью, недоумением.
Первая схватка с противником, первый бой — и я подбит!
Враг, конечно, силен и хитер, но все же — в этом я был убежден — событиям надлежало развиваться так, что все уловки его мы вовремя разглядим, все случайности предусмотрим и выйдем из боя победителями.
О том, что меня самого могут сбить, я всерьез не думал; такое положение было чуждо моему сознанию; мыслей о самозащите в голове попросту не водилось. С какой бы стороны к воздушному бою ни подходил, я видел себя только нападающим. Точнее говоря, это как раз и была та единственная ситуация, которую умело и охотнее всего создавало воображение.
Такой склад мышления был свойствен и большинству моих товарищей, необстрелянных летчиков. Ведь молодость, думая о жизни, всегда придает своим взглядам активный, наступательный характер. А если иной раз мне и приходила на ум черная смерть, то выступала она как предмет раздумий, лично ко мне не относящийся…
О своей гибели я мог думать только как о героической, громкой, торжественной, что ли; о ней будут знать не только моя жена, мать, живущая в глухой лесной деревушке Прокофьево, Горьковской области, но и вся страна!..
С трезвой, отчетливой ясностью представил я, как мог сегодня, абсолютно никем не замеченный, оказаться похороненным под обломками своего самолета и вился бы над моими останками дымок, как тянется он сейчас в степи над грудами сплющенного металла… От такой картины ледяные мурашки прошли по спине. Естественный инстинкт боязни смерти, заглушенный нервным напряжением, заговорил только сейчас, в спокойной обстановке… Видно, и у страха фитиль длинный, жжет позднее.
Две ракеты взвились над КП — немедленный вылет всей эскадрильи!
Я вскочил… Но к парашюту не потянулся. Васильев еще не закончил ремонт; на хвосте и левой плоскости белели пробоины.
Снова опустился на чехлы.
Человек, впервые бухнувшийся в бассейн и ушедший под воду, закрывает глаза. Он ничего не видит, только ощущает. Так и летчик в первом воздушном бою. Он чувствует и схватывает лишь то, с чем непосредственно соприкасается, не проникая вглубь, не охватывая общей картины. А вообще-то говоря, восстановить динамику воздушного сражения, в котором участвовало с обеих сторон более двухсот истребителей, было бы трудно даже очень опытному боевому командиру…
Отдельные мгновения схватки вспыхивали в памяти одно за другим, рождая множество вопросов, но и вопросы эти, и сами отрывочные картины проносились в голове без всякого порядка, вихрем: уж очень все показалось необычным. Я мог приходить в восторг, изумляться, испытывать жгучую горечь и гнев, — анализ событий не давался…
Было уже известно о сегодняшней гибели командира полка майора Глазыкина. Его труп без единой пулевой царапины, но сильно разбитый тупым ударом опустился на парашюте рядом с упавшим самолетом. «Наверно, это был он», — подумал я, вспоминая, как напористый И-16, сбивший двух японских истребителей, вдруг вспыхнул и как летчик, выбросившийся на парашюте, был накрыт во время спуска своим же падающим самолетом… Как жаль, что не удалось рассмотреть номер — уж очень мелкой цифрой он был написан.