Для летчика-истребителя, который боится воевать, всегда найдется множество причин, объясняющих, почему он вышел из боя: здесь и плохая работа материальной части, и тактическая ошибка, и скверное самочувствие, и то, что сам вынужден был увертываться из-под удара врага, — всего даже невозможно и перечесть. Вообще в истребительной авиации, как ни в каком другом роде войск, много возможностей, чтобы незаметно уклониться от боя. И тут же существуют поистине безграничные просторы для полного проявления всех нравственных достоинств, которыми наделен, которые воспитал и развил в себе человек.
Мне кажется, что трусливые люди чаще всего выходят из скрытых характеров. Боязнь признаться в своих ошибках и слабостях перед товарищами постоянно толкает их на сделку с совестью, на ложь. И это подтачивает их душевные силы, делает неустойчивыми. Когда же они попадают в условия, где ради дела требуется не щадить собственной жизни, они оказываются не в состоянии не только бороться с врагом, но даже и защитить самих себя.
Судьей летчику-истребителю, ведущему схватку с врагом, зачастую является одна его совесть — она рождает геройство и трусость, вдохновляет на победу и ведет к поражению, — все зависит от того, насколько чиста совесть. Как бы ни были люди крепки духом, минуты слабости и сомнений им знакомы. Но они потому и люди, что умеют взять себя в руки и поступать так, как подсказывает совесть.
Надо ли говорить, что на такое дело, когда судьей часто служит только собственная совесть, способен человек с высоко развитым чувством общественного долга, воспитывающийся и мужающий в коллективе!
Кто не имеет хороших друзей, оторван от коллектива, тот хиреет, как крепкое дерево, лишенное источников питания. Такие люди на фронте быстро вырождаются в эгоистов-гонцов за славой или же становятся трусами, а то и предателями. Любая ошибка, допущенная летчиком в полете, будет прощена коллективом, , если провинившийся не укроет ее, а честно признается в ней. Само признание — первый признак крепнущего мужества в человеке.
Где-где, а в воздухе просторы широки, до поры до времени трус может прятаться и в небе. Но рано или поздно, если только не опередит смерть, он будет изобличен.
Фюлькин мне и представлялся именно таким человеком, замкнутым, оторванным от коллектива. Впоследствии судьба свела нас, и я увидел, что не ошибся в своем предположении.
— …О чем задумался, комиссар? — подошедший Гринев даже не дал мне ответить: — А с глазами что? Почему глаза такие красные?
— Очки сорвало.
— Ну, это ерунда, не надо высовываться… А за мной, как за чудом, гонялись все самураи. Ты посмотри, — он указал на свой самолет, — разукрашен, как попугай на маскараде. Его, наверно, сам микадо из Токио рассмотрел.
— Значит, теперь все самолеты так размалюем? — Я задал вопрос с полной серьезностью, чтобы еще больше подзадорить командира и отвлечься от своих тяжелых мыслей.
— Борзяк! — глаза Гринева сверкнули лукавством. — Передай камуфляжникам, чтобы они сейчас же покрасили самолет комиссара так же, как и мой. Комиссару очень нравится…
— Да ведь вы, товарищ командир, сами их турнули с аэродрома, — на этот раз всегда серьезный Борзяк не понял шутки. — Они уже уехали, товарищ командир.
Самолет Гринева выделялся на стоянке среди других машин, как селезень среди уток: более яркой демаскирующей расцветки при всем желании нельзя было бы изобрести. Помянув крепким словом техника и других специалистов маскировочной службы, Гринев приказал:
— Смыть! Из-за такого безобразия чуть было не погиб…
— В авиации «чуть» не считается, — я снова возвратился в мыслях к своему последнему вылету. — Вообще, видно, редкого летчика не спасало это самое «чуть». Если бы при каждом «чуть» гибли, то и летать-то, наверно, было бы некому…
В этот день меня вызвали в политотдел. В связи с переходом наших войск к стабильной охране государственных границ здесь состоялось совещание. На нем обсуждались задачи партийно-политической работы в новых условиях.
Возвращаясь, я еще издали заметил, что на нашем аэродроме происходит нечто необычное: все сидят на земле посредине стоянки, перед ними на кузове полуторки с открытыми бортами — женщина в белом. Артисты!
На тебя заглядеться не диво.
Полюбить тебя всякий не прочь . —
донеслось до меня.
— Стой! — сказал я шоферу и потихоньку вылез из кабины. Песня, разгоняемая ветерком, лилась по степному простору, волнуя, лаская и тревожа человеческие сердца.
Взгляд один чернобровой дикарки
Разжигает убийственно кровь…
Я слушал, восхищенный песней, белой женщиной на машине. В обстановке, с которой мы сжились, женская красота, конечно, преувеличивается. Молодое нежное лицо артистки, ее голос, тонкое белое платье, выступая в резком контрасте с нашими овеянными войной лицами, с гимнастерками, пропитанными потом, действительно придавали ей какую-то чарующую силу…
Словно оказались мы в другом мире, где все дышит жизнью и любовью. Суровое небо войны вдруг обрело весеннюю яркость и покой. Полынная жаркая степь дохнула свежестью заволжских просторов. И сами мы почувствовали, будто стали и легче, и одновременно сильнее… Тайна этого внутреннего преображения проста: здесь, вдали от Родины, где мы привыкли каждый день видеть врага, песня хватала за самую душу и уносила к родному крову, к самым близким людям. С новой, необыкновенной ясностью каждый понимал великую важность дела, которое совершал он вместе с товарищами во имя счастья дорогих людей…
Концерт окончен.
От имени всех присутствующих я сердечно и с благодарностью жму руки артистам, заверяю их, что мы и в дальнейшем надежно будем оберегать труд нашего народа, труд людей дружественной Монголии.