Понимаю. Мы так с вами любим нашу русскую культуру, мы так в ней погрязли, что, какой, прости господи, Запад: ему неведомы многослойные оттенки смыслов, которые есть по-русски. И всё же Данте и Шекспир, Шодерло де Лакло и Гёте тоже не зря корячились, не самые элементарные были парни. Это я к тому, что Запад все-таки не сводится к Романо Проди. И потом он многоликий – Запад, конечно, не Проди.
“Западная телесность, – говорите вы, – противостоит восточной духовности, разламываясь именно по этой линии: там побеждают мечом, здесь – умыслом”. Не уверен. Можно ведь наоборот: здесь побеждают мечом, а там – умыслом, тоже выйдет красиво, тоже будет похоже.
Но в чем я точно уверен: нет восточной духовности – нет и западной телесности. Телесность против духовности – это не ось “Восток – Запад”, это ось “Юг – Север”. Телесность – южной, сладострастной, итальянской природы, задумчивость – северной, рефлексивной, немецкой. И всё это – Запад.
Духовное vs. плотское – это христианская, то есть западная антиномия. Потому что христианство – тоже Запад, причем не только в папском, но и в патриаршем, византийском обличии. Всё это – Европа: Константинополь так же, как и Рим. Европа ведь покоится на трех китах – не на политкорректности, мультикультурализме и домах высокой моды, как толкуют наши газетчики, а на греческой мысли, римском праве и еврейской вере. И на этом же покоятся все наши представления о добре и зле, об устройстве мироздания, сам способ мыслить, сопоставлять, опровергать и прозревать.
Смотрите, ваши Рыцарь и Вор – типичная европейская пара, жулик ваш льстивый – из плутовского романа, богатая за ним традиция, увенчанная Феликсом Крулем; ох, не китайский, не афганский это был писатель, Манн – не Талибан.
И всё западное, только западное, дорого нам, потребно, необходимо, потому что служит одной любви – к русской поэзии и литературе. Такая выходит у нас с вами суверенная демократия. В этом смысле – неважно, высоком или низком, – мы действительно ублюдки.
С народом проще, говорите вы. Он Запада не знает и любит своих – Есенина и Высоцкого, а не понаехавшего Пушкина. Так ли? И уж точно так было не всегда. “Цыган” читали навзрыд, как “Москву кабацкую”, автора “Руслана и Людмилы” носили на руках, как артиста с Таганки. Но это ноль целых, хрен десятых говоривших по-французски, величина статистически ничтожная, Саша пишет Лизе, Лиза пишет Саше, и страшно далеки они от народа, – скажете вы, – народ же Пушкина не знал. Конечно, не знал.
Но не потому, что статистически ничтожные говорили по-французски, а потому, что все остальные не читали по-русски. Как узнать-то? “Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я”. Безграмотный народ напрасно возбуждал свое чувство, а когда научился читать, поезд ушел далеко, Пушкин взлетел в небо опекушинским памятником, и на него птичка сто лет какает.
Недоступная черта стала еще недоступнее. А тогда, в начале XIX века, это была чисто техническая преграда, всего лишь безграмотность – big deal… Легко решаемая задача, как мы теперь понимаем. Бывают задачи и посложнее: вот на счет “три”, не в Саше, может быть, и не в Лизе, но в барышне-крестьянке таится тунгус, и изжить его никак не выходит. Барышня на то и крестьянка, что баре тоже народ.
Так что обожание статистически ничтожных можно смело экстраполировать на всю нацию; и получим ту повальную любовь, которую сам Пушкин задокументировал в “Памятнике”. И ныне дикий должен был откликнуться во времени, потому что уже отозвался в пространстве.
Тут меня легко поймать за руку и возопить: “не смейте экстраполировать! караул! воруют!”; “Руслан и Людмила”, “Цыгане” – дворянская поэзия с меланхолией и романтизмами, которых постигший грамоту мужик постигнуть не в состоянии. Но этот крик только кажется неотразимым, на самом деле он – пустой. Говорившие по-французски и обожавшие Пушкина в начале двадцатых годов тоже ведь не могли его постигнуть, что всего лишь через несколько лет сделалось наглядным – “и альманахи, и журналы, где поученья нам твердят, где нынче так меня бранят, а где такие мадригалы себе встречал я иногда”.
Читатель, даже самый преданный, не понимает больше четверти написанного, и грамотность эту беду никак не поправляет. Низкий поклон дорогому образованному читателю, если он хоть что-то как-то понял. Говорящий по-французски читал мимо Пушкина одним способом, мужик это делал бы иначе, чья четверть вышла бы увесистей – большой вопрос.