Человек за компьютером возвращается к видео — он смотрит запись этой программы уже четвёртый раз, заскринивая наиболее, на его взгляд, удачные кадры с его любимыми персонажами. Его персонажи, он сам их создал. Перед одной из рекламных пауз камера оператора берёт крупный план на студию, и в кадр попадает выглядывающая из-за кулис Катарина. Наверно, воспользовавшись перерывом, она решила проведать братьев по вере, а редакторы дали добро. Фальстарт, дорогуша, ты засветилась. Новый скриншот отправляется в папку с названием «Новая папка1». Всего один кадр, но какой удачный — её лицо горит, она напугана, она потеряна, сочные губки приоткрыты, а на переносице образовалась вертикальная морщинка от сведённых в переживаниях бровей. Снова фоторедактор, снова обрезается всё лишнее. Надо увеличить её лицо — шоу записано в HD, и четырёхкратное увеличение почти не сказалось на качестве изображения. Последний штрих — лицо монахини прикладывается к шаблонному изображению женской фигуры в бикини. Фигура принадлежит какой-то американской поп-звездe, но голова от неё давно утеряна, а сейчас осиротевшее туловище обзаводится новой, непропорционально большой головой в монашеской фате.
— Ах Кэт, Кэт, — приговаривает мужчина за монитором. — Я хочу пригласить тебя на дачу. Только одевайся поудобней — рыбку удить будем.
Нехотя оторвав взгляд от широкого жидкокристаллического монитора, мужчина поднимается из объёмного кожаного кресла и неспешно следует к окну, где, на подоконнике, его ждёт початая бутылка вина — уже вторая за сегодня. Доверху наполнив бокал, он, смакуя, отхлёбывает и устремляет взгляд сквозь оконное стекло. Зелёная лужайка и несмелые лучи вечернего апрельского солнца. Просто прелесть.
— Порадовали, ох как порадовали, — произносит он и возвращается к компьютеру. Беседовать с собой уже давно вошло у епископа Лоренца в привычку.
***
До Рюккерсдорфа ехали молча. Пауль поначалу искренне старался растормошить друга, бросался присущими ему скабрезными шуточками, на этот раз — вспоминая сотрудниц телецентра, вслух рассуждал о том, что здорово было бы сегодня как следует поужинать жареным мясом и добрым пивом, в конце концов он скатился до банальных утешений, мол, всё нормально, дружище — первый раз на телевидении, ты просто перенервничал. Шнайдер молчал. Вскоре умолк и Ландерс, разумно решив, что другу просто нужно передохнуть. Кристоф всё это время лишь всматривался в бросающееся под колёса Паулевского фольксвагена полотно дороги хрустальным, неживым взглядом, и не шевелился. Вообще не шевелился. До Рюккерсдорфа остаётся около тридцати километров, и Пауль начинает подозревать неладное.
— Эй, Шнай, ты как вообще, в порядке?
Словно предпринимая немыслимые усилия, Кристоф поворачивает голову в сторону водителя и дрожащими губами, сквозь хрип произносит:
— Пауль, мне кажется, это снова оно.
— Понял.
Водителю не требуются пояснения. Несмотря на то, что с тех пор, как они были ещё задорными несмышлёными юнцами, только-только перешедшими на второй курс семинарии, прошли годы, Пауль помнит тот момент как сейчас. Поминальный ужин в отчем доме Кристофа — сейчас там живёт Агнес. Их мама недавно скончалась, и Кристоф пригласил своего лучшего и единственного друга почтить память ушедшей женщины. За столом всего трое: Кристоф, его старшая сестра — тогда она ещё не была замужем и не имела детей, и он, Пауль. Помолившись, они перешли к трапезе. Молча, неловко, вымученно — как и подобает случаю. Вдруг Шнайдер, сидевший во главе стола, вскочил на ноги, схватился за грудь и каким-то чужим, гортанным голосом закричал: “Кажется, я умираю!”. Всё, что было позже, весь сумбур первичной паники, непонимание того, что делать с бьющимся в бесконтрольном мелком ознобе парнем, невозможность посчитать пульс — сердцебиение Кристофа больше напоминало вибрацию, резкие швыряния сведённого судорогами тела из жара в холод — всё это навсегда останется между ними тремя. О госпитализации Кристофа кроме Пауля и Агнес тогда так никто и не узнал.
— Я отвезу тебя домой, а там посмотрим. Держись, совсем немного осталось.
До дома, выделенного распределённому в эту глушь молодому викарию, позже ставшему настоятелем, добрались за двадцать минут. Пауль выскакивает пулей, отворяет дверь машины со стороны Кристофа и, схватив за руку, тянет его на себя. С облегчением вздыхает, видя, что тот может сам идти. Захлопнув за собой входную дверь, Ландерс аккуратно усаживает друга на кушетку в прихожей и бежит за тонометром. Прибор хранится в спальне, в нижнем ящичке комода — Пауль это знает.
— Давление пониженное, пульс высокий, но не критично. Похоже, всё обойдётся. Отвезти тебя в больницу?
— Нет! — рявкает Шнайдер. Он укладывается на кушетку как есть, прямо в туфлях, и принимает позу покойника.
— Вот ещё, уж не помирать ли ты собрался? — Пауль несмело улыбается, прощупывая, уместны ли сейчас его шуточки, или стоит оставить их до лучших времён. — Где шприцы и эти твои ампулы, что для снятия гипертонуса, или как там его?
— Думаю, они просрочены.
— Ну вот видишь! Просрочены — значит волноваться не о чем! Помнишь, в семинарии ты всегда таскал при себе полный набор? Шнайдер, всё в прошлом. Шнайдер…
Стула в прихожей не оказывается, и Пауль плюхается прямо на пол у кушетки. Он осторожно протягивает ладонь к сцеплённым в замок на груди рукам Кристофа — он знает, что друг очень не любит чужие прикосновения, но в этот раз Кристоф не протестует. Дотронувшись до переплетённых пальцев, Ландерс прислушивается к своим тактильным ощущениям. Да, руки друга напряжены, но не статичны.
— Принести тебе успокоительного? Того самого, которое плацебо, но работает? — Пауль снова пытается шутить.
— Не надо. Пожалуйста, принеси кагора. Он на кухне.
Кагор так кагор. Из маленькой частной винодельни в Саксонии — к хорошему их обоих приучил беглый Майер. Не повредит. Наверное.
Сделав несколько глотков, Шнайдер снова откидывается на кушетку и прикрывает глаза.
— Оно проснулось, Пауль. Я чувствую. Оно рядом.
— Послушай, дружище, — начинает Ландерс, отхлёбывая из бутылки и снова устраиваясь на полу возле кушетки; сохранность новенького костюмчика его сейчас совсем не волнует. — Нет никакого “оно”. Просто ты слишком чувствителен. Тогда ты, совсем ещё мальчишка, похоронил мать, а сегодня слишком переусердствовал с эмоциями на этом чёртовом шоу. Всё. На крайний случай существуют врачи. А сейчас отдохни. Просто отдохни.
— Пауль, обещай, что оно пройдёт мимо.
— Друг, пройдёт и даже краешком савана тебя не заденет. Закрывай-ка глаза. Я побуду с тобой, сколько потребуется. Поспи.
— Пауль… Пожалуйста, помолись. Ты чист, твоя душа прекрасна, твои мольбы будут услышаны. Помолись за меня. Я сам… не могу.
Пауль успокаивающе кивает, опирается локтями о край кушетки и складывает ладони у лица. Он бегло шевелит губами, он молится. Горячо и честно — он молится за своего любимого друга, за себя, за всё, что бы там ни было… Теряя счёт времени, он погружается в экстаз, сливаясь разумом со срывающимися с губ словами, отстраняясь от себя, погружаясь в себя другого и возвращаясь в себя прежнего. Наконец, распахнув глаза, такие ясные и чистые, он обнаруживает друга мирно спящими. Он долго осматривает его лицо — точно ли спит? Подносит ладонь к его носу — ровно ли дышит? Набравшись смелости, трогает его за руку — та сейчас куда более податлива, чем совсем недавно, хотя всё ещё не до конца расслаблена. Пауль долго водит взглядом по облачённому в тёмный костюм телу Кристофа. Решившись, он кладёт ладонь на его бедро и несколько раз скользит ею, туда-сюда, туда-сюда. Четырёхглавая мышца сильно напряжена — это чувствуется даже сквозь ткань брюк. Рельеф проступает отчётливее, чем обычно. Паулю думается… А что, если ему хоть раз набраться храбрости и подмешать другу в кагор снотворное? Тогда он мог бы сколько угодно гладить его по ноге, не боясь быть пойманным. Возможно даже быть рядом всю ночь и гладить его… Если бы… Пауль громко и больно шлёпает себя ладонью по губам. Его рот искривляется от отвращения, а глаза распахиваются от ужаса.
***
По возвращению в Аугсбург, в монастырь, сестре Катарине удаётся незаметно проскользнуть мимо аббатисы, что была слишком занята облагораживанием сада вместе с остальными сёстрами. Она запирается в своей кeлье. Нет, женский монастырь — это не казарма. У каждой сестры своя комнатка, около десяти квадратных метров личного пространства, которое необходимо им, чтобы молиться и нести послушание. А ещё иногда они молчат. Днями, неделями, даже месяцами. Уединение — это спасение.