— Отец, — глава администрации снисходительно улыбается. — Мы все — Рюккерсдорф, а Рюккерсдорф — это мы. И Вы — с нами.
— Вы лжёте…
— Боюсь, что нет. Итак, отец Кристоф, достаточно разглагольствований — готовьте купель.
***
Четыре часа спустя на дворе ночь. Шнайдер не в себе. Сперва он решил, что если покрестит мальчика, то ничего страшного не случится, и потом уж он что-нибудь да придумает. Он не впервые крестил здесь, в своей церкви, но прежде то были младенцы, сейчас же перед ним отрок — склонил голову над купелью, тщательно повторяя за пастором строки Символа Веры и истово крестясь. “Верую в единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, всего видимого и невидимого.”.* Когда всё закончилось, Шнайдер не почувствовал ничего доброго внутри себя. Обычно таинство приносит непередаваемое облегчение, радость души, катарсис, что сродни божественному откровению. В этот же раз он завершил обряд с тяжёлым сердцем. Уставший и раздосадованный, он опустился на ступени у амвона, пока родители и сограждане вовсю поздравляли новоявленного христианина. Он почти уже забылся, но забыться ему не позволила всё та же фрау Мюллер — видно, старуха имеет серьёзный вес в общине, или она у них кто-то вроде “посвящённой”. Ну не за один же лишь возраст воздаются ей все эти почести?
— Пора, отец, — из полусна его вырывает крепкое потрёпывание Гюнтера. — Пора.
Всё случившееся после осознаётся Шнайдером лишь фрагментарно: сперва — невесть откуда взявшийся в его руке топор, затем, в другой руке — книга Диппеля. Подхватив под локти, его потащили к алтарю — но что это? Вместо накрытого белой скатёркой столика рядом с амвоном возник пень! Крепкий округлый огрызок дерева, судя по виду — дубовый, судя по отсутствию характерного древесного запаха — очень древний, и как-то неестественно окрашенный. Да это же кровь! Приглядевшись, Шнайдер замечает на дереве множество кровавых подтёков — застывшими струйками они омывают его, отчего пень напоминает опущенный в красную краску и насухо выжатый валик. Клемен на коленях с завязанными за спиной руками, стоит, склонив над жертвенником голову. Он смотрит священнику в глаза с неистовой радостью, и Шнайдер начинает задыхаться — всё как тогда, когда му было девятнадцать, на поминках его матери. Удушение растёт откуда-то изнутри, оно не сдавливает его лёгкие, а напротив — раздувает их, отчего Шнайдеру кажется, что его грудина вот-вот лопнет. Сердцу в раздувшейся груди уже тесно — в попытках выбраться, оно бьётся, как птица в силках, и Шнайдер слышит его уже в своей голове — кажется, птичке удалось высвободиться из западни и она полетела туда, где пусто — прямо в его мозг. Шнайдер хочет броситься с топором на Гюнтера — ярость переполняет его, но, как это часто бывает, ярость бессильна. Руки его слабы, они вялы и подёрнуты мелкой дрожью. Ноги налиты оловом, и не чувствуя их, он падает на колени, сильно ударяясь о пол коленными чашечками — но и боли он не чувствует. Всё его существо состоит лишь из сердца, бьющегося между ушей. Он охватывает голову негибкими руками и крепко зажмуривается.
— Отец, прекратите свои представления. Берите топор — не заставляйте Ангела ждать.
— Я жду, отец, — поддакивает так называемый Ангел, от чего Шнайдер окончательно теряет рассудок.
Он заваливается на бок, не отнимая рук от головы; его тело бьёт крупный озноб, отчего он начинает напоминать не то эпилептика, не то просто сумасшедшего.
— Так, всё, уводите Ангела. Закончим утром, — командует органистка, и её приказ незамедлительно исполняется: приёмные родители, приведшие своё чадо на заклание, как ягнёнка — да они даже хуже ветхозаветных дикарей, те хотя бы приносил в жертву Яхве настоящих ягнят! — чета Вебер поднимает Клемена и, освободив ему руки, уводит его прочь.
Всего этого Шнайдер уже не видит. Фрау опускается перед ним, присаживаясь на ступеньку перед алтарём. Она пытается до него докричаться — тщетно.
— Похоже, у него какой-то приступ, — констатирует она перед своими соратниками. — Бывает: священник молод и слаб. Выждем до утра — позволим ему всё осмыслить и принять миссию.
— А вдруг он притворяется? Вдруг убежит? — высказывается младшая из дочерей трактирщика.
— Не думаю, что он притворяется, и всё же ты права, милая — подстраховаться не помешает.
Их слова доносятся до Шнайдера сюрреалистичным эхом: он не уверен, слышит ли он их на самом деле, или же ему мерещится — да оно и не важно. Он уже почти полностью парализован.
Фрау Мюллер куда-то уходит и возвращается нескоро. В её руке шприц.
— Транквилизатор. Коровке своей колю перед тем, как подвести к ней бычка — чтобы не брыкалась. Если у него нервный срыв — подлечим, а заодно и сами обезопасимся — под такой дозой он до-oлго пролежит. Бежать не получится.
Укол, должно быть, был болезненным, но Шнайдер и этого не заметил. Как ни странно, укол принёс облегчение сродни тому, что он испытал тогда, в больнице, после своего первого приступа. Когда последние из оставшихся покидают церковь, он уже почти расслаблен. Он лежит у алтаря, между амвоном и мерзким жертвенным пнём, вытянув ноги и прижав руки к запрятанному под рясой распятию.
— Вы уверены, что укол ему не навредит? Вы уверены, что одного укола хватит? — бабку окружили со всех сторон и засыпают вопросами.
— Да это бычья доза! Почти наркоз. Но коровка-то моя здорова! Будем надеяться, отец Кристоф к утру оклемается, и мы продолжим.
Закрывается дверь, скрипит в замке ключ. Огни свечей пляшут на потолке. Шнайдер пытается встать — куда там. Он по-прежнему парализован, но если наваждение лишало его тело подвижности, сковав каждую мышцу напряжением, то нынче он обездвижен вялостью. Он может только дышать и бояться.
***
Позвонив Шнаю на следующий день после инцидента с нападением и не дождавшись ответа, Пауль чуть не сошёл с ума. Сперва он лишь бродил по комнате, считая шаги, а с ними и секунды, убалтывая себя не паниковать раньше времени и заставляя думать о хорошем. Шнай просто занят: он на службе, в душе, спит, поставил телефон на беззвучный. И получив через полчаса заветное смс, почти расслабился: “Милый Пауль, не волнуйся, со мной всё хорошо. Скоро всё закончится, и мы встретимся”. Он перечитал сообщение не меньше сотни раз, да так и заснул, лёжа поперёк застеленной кровати: не снимая одежды и не выпуская из рук мерцающий мобильник. Он звонил каждый день, и всё время ответ был одинаков, и со временем радость от долгожданных сообщений сменилась тревогой: почему Кристоф не отвечает на звонки? Почему не звонит сам? Почему не рассказывает о том, как справляется со своей долей? Может быть, за ним следят, или же он и вовсе — пленник? Тревога нарастала, Пауль мрачнел пуще прежнего, нехорошие предчувствия пожирали его изнутри день за днём, а ночами проявляли себя в виде самых ужасных кошмаров.
Первого июня Пауль впервые до Кристофа не дозвонился. Не было ни длинных гудков, ни прилетающего в ответ сообщения — в трубке звучал бездушный голос оператора: телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети. Понадеявшись, что дело лишь в разряженной батарее, Пауль терпеливо выждал до вечера, но когда абонент не объявился и с наступлением темноты, больше ждать не стал. Каким-то тайным, подспудным чутьём он уже знал — Шнайдер снова в беде, и на этот раз всё серьёзнее, чем обычно. Поразмыслив, кто бы мог прийти к нему на помощь в столь неоднозначной ситуации, немного поколебавшись, он набрал номер совсем неожиданного человека. В таких делах все меры хороши — даже союз с врагом.
***
Катарина в растерянности взирает на вызов незнакомого абонента — ответить? Не ответить? Господин епископ купил ей новый телефон — к старому, даже очищенному от червей, она так и не решилась прикоснуться. Симкарту пришлось покупать новую — в современных моделях используются мини-симки, но номер за сестрой сохранился. В отличие от списка контактов — он оказался похоронен вместе со старым аппаратом, и сестре приходится с нуля восстанавливать свою записную книжку. Со дня своего лесного приключения она живёт в резиденции епископа. Лоренц оповестил аббатису о том, что сестра в отъезде по заданию архиепархии, а матушка Мария сделала вид, что поверила: они уже очень давно знакомы, и общаться полутонами, читая друг друга между строк, вошло у обоих в привычку. Сестра не против такого заточения: для неё в доме епископа всё ново, и прежде всего — новой стала она сама. Ей пришлось познакомиться с собою заново. Обычно такая собранная и глубоко несчастная в своей собранности, сейчас она тонет в чувствах, доселе ей неведомых. Ей нравится сей добровольный плен — с Лоренцем она реализует всю нерастраченную ласку, копившуюся в ней годами: раздаривая её самой и принимая с избытком от мужчины. Нет, старого епископа она не любит, но она умеет быть благодарной: маленькую одиночку, которую никто никогда не ласкал, вдруг окунули в заботу с головой, и она в ней тонет, гребя всё дальше от берега. После близости, после долгих интимных бесед с епископом, таким домашним и почти понятным, когда она остаётся одна в своей новой спаленке, радость уступает место стыду. Она грешит, и прощения не будет — с этим она смирилась, ведь знала, на что шла. Её стыд — не только капитуляция духа перед плотью, но и замешательство: а справедливо ли она поступает, принимая участие епископа как должное? И что же Рюккерсдорф — пока она здесь, в тепле и комфорте, зализывает раны, телесные и душевные — возможно там, в своём приходе, погибает молодой священник, что столкнулся с силой, побороть которую ему вряд ли дано. Несколько раз она пыталась дозвониться до Шнайдера, но тот не отвечал. Она просила Лоренца отправить туда кого-то из своих людей, но тот лишь отмахнулся: всё в порядке, случись что — отец Кристоф сам бы позвонил. Катарине боязно и стыдно ещё и оттого, что сама она покидать тёплый плен епископских объятий вовсе не торопится.