Аккуратно подобравшись к самой опушке, Пауль залёг и обратился в слух. В нескольких шагах от него прошло семейство Вебер в полном составе: приёмные родители вели мальчика под руки, а тот упирался и плакал.
— Не реви, Ангел, вот сейчас нашего отца Кристофа подлечим… Недолго осталось.
Пауль уронил лицо в палую траву и перестал дышать. Шаги давно стихли вдали, но шум в ушах не утихает — то шумит его сердце. Кристоф… Что с ним? Что они с ним сделали? Выждав ещё немного, он осторожно выбирается на дорогу — людей вокруг больше не видно, но во всех домах, сколько хватает взгляда, горят окна. Деревня не спит. Это неспроста.
Перебежками от сараев к заборам, от палисадников к хозяйственным постройкам, он добирается до дома настоятеля. Дверь закрыта, света в окнах нет. Дом выглядит… нет, не пустым, а именно покинутым. Каким-то подспудным чувством Пауль улавливает: уходя, Кристоф попрощался. Просто Кристоф обычно не обращает внимание на такие вещи, как симметрия — это удел больных педантов. Коврик на его крыльце всегда валяется как зря, а зачастую и вовсе падает со ступеней на земь. Сегодня же он впритык уложен у порога, аккурат посередине. Шнайдер ушёл, и ему хотелось, чтобы его уход выглядел красиво. Знакомыми дорожками Пауль уже несётся к церкви.
По пути ему встретилась органистка: старуха сидела на лавочке в окружении женщин помоложе и воодушевлённо о чём-то вещала. Слов Пауль не расслышал и, подстрекаемый беспокойством, продолжил свой путь, опасаясь быть обнаруженным. Двери церкви встречают его амбарным замком, в витражных окнах бликует яркий свет люстры. Не решаясь стучать, Пауль не долго думая, спешно оглядывается и повторяет свой недавний подвиг. Ловко вскарабкавшись по кладке — то ли адреналин гонит его вперёд, не давая оступиться, то ли удобная одежда способствует проворности движений — он добирается до распахнутого коридорного окошка, до которого, на его счастье, дела никому нет, и, подтянувшись на руках, проскальзывает внутрь. Вслушавшись в тишину, он направляется к лестнице. Не похоже, чтобы в церкви кто-то был. Но и не похоже, чтобы она пустовала: Шнайдер ни за что не оставил бы люстру включенной — счета за электричество каждый месяц заставляют его переживать, и он уже давно свыкся с необходимостью экономить на всём, в том числе и на электроэнергии. На цыпочках спустившись к трапезной и бесшумно проскочив её, Ландерс оказывается в молельном зале… Увиденное заставляет его застыть в немом крике: обеими руками он прикрывает рот.
Скамьи пусты, а у алтаря валяется какая-то громадная деревяшка. Рядом лежит топор. А чуть поодаль — сам Кристоф. При ярком свете его распахнутые глаза бликуют, как неживые. Они бликуют, как застывшие глаза мертвеца! Шнайдер, в рясе и при праздничном облачении, лежит на полу возле ступенек, что ведут к амвону. Его ноги раскинуты в стороны, а руки — напротив: сложены на груди, как у покойника. Забыв о всех мерах предосторожности, Ландерс бросается к другу. Упав коленями на порог, он склоняется над ним, припадая ухом к едва вздымающейся груди. Дышит.
— Шнай… Шнай! Что с тобой! У тебя приступ? Дай знак, что ты меня слышишь!
Кристоф спал с открытыми глазами, устремив взгляд в потолок, и даже сотня лампочек его не ослепила. Он видел сны, которых не запоминал, и даже слышал всякое. Слышал, как Господь призывает его к решающему бою, и слышал себя, отвечающего: “Отче, я недвижим!”. Слышал Клемена, умоляющего его занести топор и покончить с этим — Рюккерсдорфу требуется благословение! Слышал фрау Мюллер: “Коровка-то моя жива”. Видел коров, бегущих по потолку: животные прямо на ходу обращались бифштексами, а он всё смотрел… Пришёл Христос и прогнал коров. С укором сын Божий взглянул на павшего настоятеля и наконец промолвил: “Встань и иди!”. А Шнайдер отвечал: “Не могу, ведь я недвижим!”. “Значит, недостаточна вера твоя, иначе ты встал бы”.* Иисус тоже исчез — на его место пришёл Пауль. Он присел рядом, на ступеньки, и стал вслушиваться в его грудь. Шнайдер, будучи не в силах сказать хоть слово, даже губами пошевелить, старался дышать громче — пусть Пауль знает, что он жив, пусть хотя бы Пауль видит, что он не сдался! Пусть добрый Пауль поможет ему верить сильнее…
— Шнай, скажи хоть что-нибудь! У тебя приступ?
— Пауль, милый, они меня убили, — Шнайдер отвечает в своей голове, ведь губы его остаются неподвижными — их будто залили канцелярским клеем.
— Шнай, любимый…
Какой чудный сон… Невероятные видения вновь завладевают Кристофом. Ему видится, будто Пауль целует его лицо: xладные щёки, немые губы, ровный лоб. Губы друга так горячи — но Кристоф об этом может лишь догадываться, ведь своей кожей он ничего не чувствует. Kак после укола новокаина — лицо вроде есть, но оно ему не принадлежит. Тело вроде есть, и сердце ещё бьётся, но он над ним не властен. Пауль… Что же он делает? Целует его губы ещё и ещё — должно быть, это даже мокро, как знать. Хватает его руки, намертво сцепленные на распятии, и, не размыкая их, подносит к своим губам. Греет своим дыханием наверное. Снова целует, одаривая лёгким касанием каждый пальчик. Пауль, что же ты делаешь?
— Шнай… они убили тебя?
— Да, да! Это я и хотел сказать! Они меня убили! — закричал, завопил Шнайдер в своём воображении, и вдруг осёкся. Если и друг это понял, значит… А что если он, Кристоф, уже мёртв? И беспокойная душа, не желая покидать своей земной обители, всё ещё трепыхается в нём по инерции, а всё это— и сердцебиение, и дыхание — лишь мираж? Он привык их чувствовать, вот и всё, а на деле ничего этого уже давно нет. Да, он мёртв! Иначе он ощутил, проникся бы теми волшебными прикосновениями, которыми Пауль, несомненно, пытается вернуть его к жизни. Всё тщетно. Пауль, друг, беги, спасайся. Ведь меня уже не спасти…
— Шнай, пожалуйста, мне без тебя не жить!
— Жить, жить! Живи, добрый Пауль, — Шнайдер так громко кричит, что уже почти глохнет от собственного голоса. Губы его непоколебимы.
— Ты ведь не слышишь меня, да? Иначе бы ответил, моргнул хотя бы…
— Я слышу тебя, Пауль, но ты меня — нет.
Шнайдеру вдруг стало так невыносимо грустно. Он часто думал о смерти — что там, на пороге, а что за ним? Что за, он пока не знает. Быть может, Господь простит его маловерие, слабость, бездействие, смилостивится, но достоин ли он того? Ему уготовлена была великая миссия, но он позорно пал, так и не дав слугам Сатаны достойного отпора. Если же Господь призовёт его к своему престолу и даст слово, Кристоф будет молить Отца Небесного не жалеть, не щадить его. Он ничтожен и не достоин ничего, кроме забвения. Всё это будет за, а сейчас, стоя на пороге вечности, он знает лишь одно — здесь, ещё на земле, но уже вне жизни, очень-очень одиноко. Здесь холодно, и никого нет. Нет любви. Он один, как бабочка-однодневка, запертая в банке — она родилась и умрёт, а между этими двумя событиями не будет ничего, кроме одиночества. Шнайдеру очень больно — это болит душа. Так болеть может только душа.
Пауль вновь склоняется над его лицом и смотрит прямо внутрь. Шнайдер видит его большие тёмные глаза, в них столько тревоги. Пауль, я здесь… Но Пауль его уже не с ним — он с полминуты всматривался в ясно-голубые широко распахнутые глаза любимого, надеясь уловить хотя бы мимолётное сокращение зрачков. Он ничего не уловил. Следов ранений на теле Кристофа не видно — значит, не сумев склонить его на свою сторону, подельники Сатаны его отравили. Опоили каким-то жестоким ядом, что убивает медленно, высасывая жизнь по капле, и бросили одного. Наверняка они планируют вернуться поутру и забрать холодное тело. От этой мысли Паулю самому становится так холодно… Он укладывается на пол рядом с другом и крепко прижимается к охваченному оцепенением телу.