Одиссей
По правде говоря, Пенелопа не выглядит такой уж страдающей и изможденной, какой рассчитывал увидеть ее я. Послушав Эвмея, да и Телемаха, я был уверен, что глаза ее все еще прекрасны, но поблекли от слез, а на красивом лице — следы горестных переживаний. Признаюсь, я предпочел бы увидеть ее менее привлекательной и цветущей и таким образом убедиться, что мое долгое отсутствие оставило какой-нибудь заметный след в складках у рта, во взгляде, в дрожи и неуверенности голоса. Ничего подобного! Странно, но мое положение побуждает меня желать, чтобы женщина, которую я люблю всей душой, была менее соблазнительной.
Пенелопа вошла в зал с большим красным цветком в волосах, в белой легкой льняной тунике, под которой угадывались совершенные линии молодого еще тела. Ее лицо затмевает по красоте образ, который я сохранил в своей памяти. Меня просто поразили ее строгий профиль и гладкая, как мрамор, кожа. Мужчины не знают, какой профиль у их женщин, они почти никогда не смотрят на них в профиль. Им известна каждая черточка лица, которое они видят прямо перед собой, цвет и блеск глаз, форма губ, румянец щек, линия волос надо лбом, а вот на профиль они редко обращают внимание.
Теперь я понимаю, что женихи засели во дворце и пытаются завладеть не только богатствами моего царства, но и вниманием такой красивой и привлекательной женщины. А этот красный цветок из тонкого льна, который Пенелопа приколола к волосам? Кто ей его подарил? Быть может, Антиной или кто-то другой из претендентов на ее руку? Мне бы радоваться, что я нашел Пенелопу такой уверенной в себе, такой горделивой, а я, наоборот, страдаю и терзаюсь сомнениями.
Пенелопа предложила мне сесть на скамью перед своим креслом, придвинутым по такому случаю к очагу. Вопреки моим ожиданиям, она не стала сразу же расспрашивать меня об Одиссее, а пожелала узнать все обо мне — откуда я прибыл, каково мое происхождение и какие путешествия я совершил, прежде чем судьба выбросила меня, отчаявшегося бродягу, на берег Итаки. И тут я повторил долгий рассказ о своей юности, прошедшей на Крите, о жизни во дворце в окружении прислуги, о морских приключениях, о годах, проведенных у стен Трои, — нарочно не упоминая при этом об Одиссее, — о путешествии в Египет и о бедах, которые навлекло на нас неразумное поведение моих товарищей, и, наконец, о возвращении на финикийском разбойничьем судне и побеге с него во время стоянки у берегов Итаки.
Пенелопа слушала мой рассказ, и ей даже в голову не пришло, что она видит перед собой самого Одиссея.
— Я восхищен, о царица, — сказал я в заключение, — твоей красотой, изяществом и силой духа, позволяющей тебе держаться с таким достоинством.
Мановением руки Пенелопа прервала мои комплименты, сочтя их знаком благодарности за оказанную мне честь, и сказала, что с тех пор, как Одиссей уехал вместе с ахейцами на Троянскую войну, на Итаке все изменилось и остров сегодня процветал бы и славился, если бы она не осталась одна перед натиском женихов, заполонивших и разоряющих ее дом.
Слушая мой рассказ, Пенелопа время от времени перебивала меня, желая узнать всякие подробности о моих приключениях: например, чем кормили меня финикийские пираты и были ли у меня во время этих скитаний связи с женщинами. Странный вопрос, на который я ответил, что на пиратском судне были две проститутки, удовлетворявшие потребности матросов, но не пленников, и что каждый раз, приставая к берегу, пираты искали какую-нибудь молодую женщину, насиловали ее и скрывались прежде, чем местные жители успевали схватиться за оружие. Я сказал убитым голосом, что, отправляясь в свое полное приключений путешествие, я оставил на Крите младенца сына и женщину, которая любила меня. С тех пор я больше ее не видел и теперь, спустя двадцать лет, не смею показаться ей на глаза — такой старый и опустившийся до попрошайничества.
Сидя на скамейке перед внимательно слушавшей меня Пенелопой, я вел свой лживый рассказ с правдоподобной горячностью, сдерживая, однако, свои чувства, чтобы не дать волю слезам, которые с тех пор, как я вернулся на Итаку, слишком часто так и лились у меня из глаз.
Я смотрел на Пенелопу, освещенную красноватыми отблесками огня, и от каждого ее взгляда у меня мутилось в голове: одолеть ее чары мне удавалось, лишь опустив глаза и целиком отдавшись вымышленным воспоминаниям. Наконец Пенелопа сказала, что уже много лет мечтает услышать что-нибудь об Одиссее, но что всякий раз слышит лишь уклончивые, а норой и лживые речи. В общем, если я располагаю точными сведениями, пусть скудными и отрывочными, то она просит поделиться ими, но тщательно взвешивая слова, чтобы не пробуждать в ней пустых надежд.
— Могу сказать тебе, любезная царица, что впервые я увидел отважного Одиссея под стенами Трои, но потом мы встретились еще в конце войны у берегов Трннакрии [4], куда занесли царя бурные ветры, сбив с курса его судно и загнав в пролив между двумя морскими чудовищами — Сциллой и Харибдой. Тогда-то он и рассказал мне, что побывал на острове Крит и нашел прибежище в моем дворце, оказавшемся в руках врагов, которые, однако, отнеслись к нему душевно и проявили о нем заботу, подобающую царю. Достойный прием оказали они и его товарищам по плаванию. Он растрогал меня подробным описанием дворца, более мне не принадлежавшего, и сказал, что моя жена, впавшая в нищету, ждет меня в домике за чертой города вместе с уже выросшим сыном. Я вынужден был заставить его замолчать, ибо каждое слово лишь усугубляло мою душевную муку. Когда яростный ветер борей отлетел во владения Эола и морские валы улеглись, Одиссей вместе со своими товарищами отплыл с Тринакрии, сам встал у руля и направил судно в сторону Итаки. Но насколько мне известно, он потерпел кораблекрушение и добрался вплавь до острова феаков.
По застывшему лицу Пенелопы, не изменившему сурового выражения, потекли слезы, когда она слушала о морских злоключениях Одиссея. Но она быстро взяла себя в руки и спросила, чем я могу доказать, что мой рассказ достоверен. Мог ли я сказать, например, во что был одет Одиссей в те далекие дни, когда он высадился у стен Трои? И что еще помнил я о нем и о его товарищах?
Прежде чем начать говорить, я нарочито поколебался, словно с трудом выуживая из глубин памяти картины двадцатилетней давности. А затем заговорил — медленно, словно передо мной всплывали размытые временем образы.
— На Одиссее, — сказал я, — был пурпурный плащ, застегнутый под подбородком блестящей золотой пряжкой в виде собаки, вцепившейся в оленя. Я хорошо помню эту пряжку, которая у всех вызывала восторг, помню мягкую тунику, в которую был облачен воин. Но были ли эти плащ и туника на нем в момент отплытия с Итаки, или они были подарены ему кем-то во время остановок по пути в Трою — этого я сказать не могу. Наверное, немало даров получил он за время путешествия, ибо должен заметить тебе, любезная царица, что Одиссея очень любили все, но особенно— женщины, всегда смотревшие на него глазами, в которых горело желание. И еще, покопавшись в памяти, я могу сказать, что его всегда сопровождал глашатай — темнокожий, с курчавыми волосами.
При этих словах Пенелопа всхлипнула, но тут же, проглотив комок в горле, сказала, что пурпурный плащ Одиссея она соткала сама, сама накинула мужу на плечи и скрепила золотой пряжкой.
Одна из служанок поспешила утешить царицу и протянула ей чашку с горячим настоем, сдобренным медом. Пенелопа изящным движением взяла сосуд и велела угостить меня тоже этим ужасным питьем в знак благодарности за мой рассказ. Проявив в начале рассказа признаки глубокого волнения, Пенелопа вдруг перестала задавать вопросы, словно у нее совсем пропал интерес к Одиссею, которого, по ее словам, она так любила. Что это? Смирение? Охлаждение? Усталость? Какой пеленой затягивают годы наши чувства! Выходит, нет больше памяти на Итаке?