Иногда он уединялся на несколько дней и тогда избегал любого общения, а если в такие дни и вынужден был общаться, то вел себя как человек, полностью отрешенный от внешнего мира. Никто не знал, удалился ли он в свою келью после вечерней молитвы или совсем исчез из монастыря, хотя за ним был установлен негласный надзор и все места, куда он в таких случаях удалялся, были известны. Никто никогда не слышал из его уст жалобы или недовольства. Старшие братья в монастыре хвалили его за способности к учению, но никто никогда не отмечал его прилежание. Ему порой аплодировали за тонкость и глубину аргументов в диспутах, но часто подмечали, что он не способен узреть истину даже там, где она лежит на поверхности. Он мог идти к ней через лабиринт самых изощренных аргументаций, но терял ее из виду, когда она была перед ним. В сущности, истина его не интересовала, он не хотел постичь ее в открытой и честной борьбе, но любил испытывать свои способности и изощренную хитрость поисков ее, когда приходилось преодолевать искусственно созданные преграды. В конце концов, привыкший к ухищрениям и подозрению, его испорченный ум не мог уже принимать за истину все простое и понятное.
Среди знавших его никто не испытывал к нему симпатии, многие просто не любили его, а еще больше было тех, кто явно опасался его. Внешность его была необычной, однако если он и производил впечатление, то отнюдь не своей привлекательностью. Хотя он был высок и излишне худ, руки и ноги у него были непропорционально велики. В черной сутане своего монастырского ордена он невольно внушал страх, ибо было в нем что-то не от человека. Тень от низко опущенного на лоб капюшона падала на его и без того темное с грубыми чертами лицо, подчеркивая его недоброе выражение, мрачный взгляд больших, подернутых печалью глаз отпугивал.
Это не была печаль чувствительного, уязвленного сердца, а скорее печаль мрачной и озлобленной натуры. В лице его было что-то такое, что сразу трудно было определить. Зримые следы пережитых страстей как бы навсегда застыли на его лице и исказили его черты, не покидавшее его мрачное выражение проложило глубокие борозды морщин. Пронзительный взгляд, казалось, проникал в душу каждого, словно хотел выведать все самое сокровенное. Редко кто выдерживал этот взгляд, многие просто стремились лишний раз не заглядывать в эти глаза.
И все же, несмотря на мрачность и неприветливость, на его лице хотя и чрезвычайно редко, но вдруг появлялось то, что могло бы рассказать об истинной натуре этого замкнутого и мрачного человека. Это случалось тогда, когда кто-то пробуждал в нем интерес. Тогда он разительно менялся, чутко улавливал все особенности характера и темперамента собеседника и старался понравиться ему. И это обычно ему удавалось без особых усилий.
Этот доминиканский монах по имени Скедони был духовником и неизменным советником маркизы ди Вивальди. Узнав о недостойном поведении сына и его намерении жениться на простолюдинке, вознегодовавшая и уязвленная маркиза поспешила тут же попросить совета у своего духовника. Она знала, что он, как никто, способен понять ее и помочь ей. От маркизы не ускользнуло сходство их характеров, и она сразу поняла, как они могут быть полезны друг другу. Скедони тоже это знал и тонко и искусно использовал эту дружбу. Семейство ди Вивальди имело имя и влияние при дворе, и Скедони имел право рассчитывать на достойное вознаграждение за свои услуги. Маркизе также льстило частое присутствие монаха в ее доме, придававшее ему еще большее благочестие и известность.
Маркиза и ее духовник, каждый движимый своими интересами и страстями, не посвятив в это главу дома, приступили к исполнению своего плана.
Винченцо, покидая будуар матери, встретил Скедони в коридоре. Тот, видимо, шел к маркизе. Винченцо знал, что монах является духовником матери, и поэтому ничуть не удивился, увидев его здесь, хотя время было слишком позднее для таких посещений. Скедони, проходя мимо, поклонился, придав своему лицу смиренное и благочестивое выражение. Однако Винченцо, окинув его внимательным взглядом, невольно содрогнулся от недоброго предчувствия.