(Москва. Начало 30-х годов XX века, письмо — убрать)
«…Возвращение Максима Горького в СССР было обставлено торжественно. С таким триумфом, что сразу стало ясно — кто является писателем номер один и какое место Горький займет в советской иерархии. Он стал фактически памятником уже при жизни. Его встречали тысячи людей, с ликованием, с восторгом.
Бедный, бедный Макс, понял ли он, что ловушка уже захлопнулась и он из нее не выберется?..
Хотя я тоже это поняла далеко не сразу.
Ему дали особняк Рябушинского, штат прислуги, создали все возможности для работы и творчества.
Да, Горький ценил удобства, но я могу сказать точно, что в отличие от графа Толстого комфорт не был для него главным в жизни. Из него делали гедониста, но таковым он не являлся. Он заботился о своем окружении, ему было важно, чтобы все его близкие и домочадцы были сыты, обуты, одеты, довольны. Ради них он создавал такую пышную обстановку. Самому ему мало что было нужно. Он мог творить в любых условиях. Более того — мне кажется, что роскошь его подспудно тяготила. Но это только мое наблюдение.
Моей дочери было уже два года, когда Максим Горький вернулся в СССР. Вскоре я пришла к нему по делам, связанным с переводами с итальянского на русский, и поразилась перемене, которая произошла с ним. Я видела, что Горький устал, смертельно устал, огонь, горевший в нем всегда, даже в самые трудные моменты, — погас. Он выглядел просто стариком, который доживает свою жизнь.
Увидев меня, он обрадовался.
— Даша! Привет! — Он поднял вверх правую руку, приветствуя меня. Рука двигалась тяжело.
— Как жизнь? Как работа? Все нормально?
— Алексей Максимович… — Я сглотнула, набираясь смелости сказать. — Я вышла замуж.
— Это хорошо, это правильно… — В нем не было даже тени укоризны или ревности. Или время и вправду съедает все?
Я молчала.
— Я действительно рад, — продолжил он. — Ты заслуживаешь счастья. Ты сейчас работаешь в газете?
— Уже нет. Изредка подрабатываю. В основном занимаюсь переводами. Я не сказала главного… Мой муж — советский гражданин. И я теперь гражданка Советского Союза.
При этих словах его щека как-то странно дернулась.
— У меня есть дочь. Ей уже два года. И она такая смешная.
— Как зовут?
— Люся.
— Люся, — медленно повторил Горький. — Красивое имя. И, наверное, она будет красивой, как и ее мама.
В горле встал ком.
— Какой же ты была красивой, Даша, когда я впервые тебя увидел. — Он говорил размеренным глухим голосом, но я видела и чувствовала, что он взволнован воспоминаниями. Тем прошлым, которое я пробуждала в нем. — Ты помнишь этот солнечный край? Капри… Молодость… Тогда я думал, что мир можно переделать, устроить по типу царствия Божья на земле и даже еще лучше. Когда на земле будет царствовать человек — хозяин труда, красивый, счастливый, свободный…
Мне показалось, что в его голосе слышались сдержанные рыдания, он не мог скрыть волнения…
— А что теперь? — Горький внезапно замолчал и напрягся.
Я невольно оглянулась. Он улыбнулся одними уголками губ. Мы без слов поняли друга друга. Горький подозревал, что за ним следят и его прослушивают. Он призывал и меня быть осторожной в своих высказываниях.
Я кивнула в знак того, что все прекрасно поняла. Подошла к нему ближе, наклонилась.
— Макс, ты всегда можешь на меня рассчитывать, — сказала я шепотом.
— Даша! Кажется, я в западне. — В глазах стояла тоска. — Я не хотел возвращаться. Но на меня все так давили. И Максим… настаивал, и я… Я боялся, — выдавил он с некоторым усилием.
И здесь мне стало страшно. Максим Горький никогда и ничего не боялся, более того, я знала его как одного из самых смелых людей в своей жизни. И это были не пустые слова или поза. Он и был таким. Ужасные испытания, выпавшие на его долю в детстве и юности, способствовали формированию твердого характера, научили стойкости. Он относился к жизни философски, и это помогало ему. А здесь он боялся… И я каким-то внутренним чутьем поняла, что он боялся не за себя, а за свою семью: за все тех, кто был в Москве, за тех, кто невольно стал заложником. И это были все люди, так или иначе связанные с ним…